This media is not supported in your browser
VIEW IN TELEGRAM
У нас с мамой есть многолетняя шутка:
«Жизнь рушится. Пойду пока картошку пожарю».
Шутка работает! Хотя можно и не воспринимать её буквально.
Не картошку жарить, а например, креветки варить, шить юбку,
идти за грибами, смотреть комедию, печь плюшки. Вот это работает,
ребята, а не драмы и трагедии, разыгрываемые на пепелище.
Поверьте мне!
Там, где что-то рушится, надо заниматься
обычными земными делами, потому, что именно
обычные земные дела выводят нас из сумрака потрясения.
Жизнь всегда будет стоить того, чтобы продолжать. И чтобы
новые шансы приходили, их надо встретить занятыми.
Поэтому, отпустите на все четыре стороны тех, кто думал,
что с вами можно так, как они себе позволили.
Отойдите ото всех закрытых дверей.
Перестаньте жалеть о невозвратном.
И — «жарьте картошку»!
Лиля Град.
«Жизнь рушится. Пойду пока картошку пожарю».
Шутка работает! Хотя можно и не воспринимать её буквально.
Не картошку жарить, а например, креветки варить, шить юбку,
идти за грибами, смотреть комедию, печь плюшки. Вот это работает,
ребята, а не драмы и трагедии, разыгрываемые на пепелище.
Поверьте мне!
Там, где что-то рушится, надо заниматься
обычными земными делами, потому, что именно
обычные земные дела выводят нас из сумрака потрясения.
Жизнь всегда будет стоить того, чтобы продолжать. И чтобы
новые шансы приходили, их надо встретить занятыми.
Поэтому, отпустите на все четыре стороны тех, кто думал,
что с вами можно так, как они себе позволили.
Отойдите ото всех закрытых дверей.
Перестаньте жалеть о невозвратном.
И — «жарьте картошку»!
Лиля Град.
👍1🙏1
Немного кулинарила в выходные 😍
Поделюсь с Вами простым, вкусным рецептом. Можно готовить с детьми!
Наполеон в стаканчиках.
1 Слой. Сварить манную кашу, остудить. Добавить банан и несколько фиников - перемешать в блендере. Кол-во зависит на сколько сладким хотите сделать десерт.
2 слой. Смородину, клубнику и банан взбить в блендере. У меня все замороженное было. Ягоды можно любые
3 слой. Тонкий лаваш подсушить в духовке 15 минут.
Выкладываем слоями в стаканчик. Между каждым слоем разломанный лаваш кладем. Ставим в холодильник на пару часов и готово!
Приятного аппетита 😋
Поделюсь с Вами простым, вкусным рецептом. Можно готовить с детьми!
Наполеон в стаканчиках.
1 Слой. Сварить манную кашу, остудить. Добавить банан и несколько фиников - перемешать в блендере. Кол-во зависит на сколько сладким хотите сделать десерт.
2 слой. Смородину, клубнику и банан взбить в блендере. У меня все замороженное было. Ягоды можно любые
3 слой. Тонкий лаваш подсушить в духовке 15 минут.
Выкладываем слоями в стаканчик. Между каждым слоем разломанный лаваш кладем. Ставим в холодильник на пару часов и готово!
Приятного аппетита 😋
🔥2❤1
В выходные была на празднике Жатвы. Благодарили Бога, за плоды его.
Так же размышляли о духовных плодах. Кто, что взращивает на своих грядках...
Возможно у кого-то это прекрасные плоды, как любовь, радость, мир, долготерпение, благость, милосердие, вера, кротость, воздержание.
А возможно грядка заросла сорняками - прелюбодеяние, блуд, , нечистота, непотребство, идолослужение, вражда, ссоры, зависть, гнев, распри, разногласия, ненависть, пьянство и т.п.
Каждый может задуматься, как выглядит его грядка, там порядок или полная неразбериха?
Так же размышляли о духовных плодах. Кто, что взращивает на своих грядках...
Возможно у кого-то это прекрасные плоды, как любовь, радость, мир, долготерпение, благость, милосердие, вера, кротость, воздержание.
А возможно грядка заросла сорняками - прелюбодеяние, блуд, , нечистота, непотребство, идолослужение, вражда, ссоры, зависть, гнев, распри, разногласия, ненависть, пьянство и т.п.
Каждый может задуматься, как выглядит его грядка, там порядок или полная неразбериха?
👍1🔥1
НЕСГОРЕВШИЙ КРЕСТ
В небольшом селе на краю Псковской области жил столяр по имени Семён. Человек он был молчаливый, одинокий. Жену схоронил десять лет назад, дети выросли и разъехались. Вся его жизнь теперь была в мастерской, в запахе стружки и в дереве, которое под его руками начинало петь.
Последние два года Семён жил одной великой работой. На свои скромные сбережения и своими руками он строил на окраине села, у старого кладбища, где покоилась его Анна, маленькую часовню.
Не для славы, не для похвалы, а для души. Каждый гвоздь, каждая доска, каждый узор на наличнике — все было пропитано его любовью и памятью.
Венчать часовню должен был простой, но дивный кипарисовый крест, который он вырезал с особенным тщанием.
Когда работа была почти закончена, случилась беда. Ночью село разбудило зарево. Часовня Семёна пылала, как гигантский костер. К утру от двух лет его труда осталось лишь черное, дымящееся пепелище.
Вскоре нашли и виновника. Им оказался Игнат, двадцатилетний парень из соседнего дома, сын вдовы. Пьяная компания, дурацкая бравада, непотушенный окурок — и дело сделано. Игната забрали в полицию, ему грозил серьезный срок.
А для Семёна мир рухнул. Но рухнула не только часовня. В его душе тоже все выгорело дотла. Любовь, молитва, тихая скорбь — всё сменилось одной-единственной всепоглощающей эмоцией:
ненавистью. Черной, как обугленные бревна его творения. Он представлял себе лицо Игната и желал ему самого страшного суда, самой мучительной кары.
Он перестал ходить в храм, перестал молиться. Разговаривать с Богом, в сердце которого была такая крепость ненависти, казалось ему лицемерием.
Настоятель храма, отец Павел, пришел к нему домой. Семён сидел за столом, твердый и холодный, как камень.
— Бог все видит, Семён, — тихо сказал священник.
— Вот и пусть судит, — отрезал Семён. — Я свой суд над этим выродком уже совершил.
— Его осудит закон, — вздохнул отец Павел. — А ты что будешь делать?
Всю оставшуюся жизнь носить в себе этот пожар? Он ведь и твою душу сожжет дотла.
Господь на Кресте молился за своих распинателей:
«Прости им, ибо не знают, что делают».
— Они не знали. А этот знал! — почти выкрикнул Семён. — И не смейте сравнивать!
Я — не Бог! Я не могу простить.
Отец Павел помолчал и, уходя, сказал:
— Ты не Бог, это правда. Но ты — Его ученик. А ученику положено учиться у своего Учителя. Даже самому трудному.
Прошло несколько дней. Не в силах больше сидеть дома, Семён побрёл на пепелище. Бессмысленно ходил он среди обломков, вдыхая горький запах гари. Всё было уничтожено, всё превратилось в прах. И вдруг он остановился.
Посреди черного месива, там, где раньше был верстак, лежал его кипарисовый крест. Абсолютно целый. Ни единого следа огня, ни единого пятнышка копоти.
Он был теплый на ощупь и источал тонкий, чистый аромат кипарисовой смолы, словно его только что закончили резать.
Семён упал на колени. Он не плакал. Он смотрел на этот крест, который огонь не посмел тронуть, и вдруг понял.
Понял, что его ненависть — это и есть тот самый огонь, который сжигает всё живое внутри. Понял, что Господь оставил ему это единственное напоминание не о том, что было построено, а о том, на Чём всё должно строиться. На Кресте. А Крест — это всегда прощение.
На следующий день был суд. Игнат стоял, опустив голову, ожидая приговора. Вызвали Семёна как главного потерпевшего. Весь зал затих. Все ждали от него слов, которые окончательно уничтожат мальчишку.
Семён посмотрел на съежившуюся фигуру Игната, на его дрожащие плечи, на заплаканное лицо его матери в зале. И тихо, но твердо сказал:
— Прошу проявить к нему снисхождение. У меня к нему нет претензий. Материального ущерба нет. Всё, что он разрушил, сгорело. А то, что не горит, он разрушить не смог.
В зале ахнули. Судья поднял на Семёна удивленные глаза.
Игнату дали условный срок. Через неделю он сам пришел на пепелище, где Семён начал разбирать завалы. Он не просил прощения словами. Он молча взял в руки топор и стал рядом.
Они строили новую часовню вместе.
В небольшом селе на краю Псковской области жил столяр по имени Семён. Человек он был молчаливый, одинокий. Жену схоронил десять лет назад, дети выросли и разъехались. Вся его жизнь теперь была в мастерской, в запахе стружки и в дереве, которое под его руками начинало петь.
Последние два года Семён жил одной великой работой. На свои скромные сбережения и своими руками он строил на окраине села, у старого кладбища, где покоилась его Анна, маленькую часовню.
Не для славы, не для похвалы, а для души. Каждый гвоздь, каждая доска, каждый узор на наличнике — все было пропитано его любовью и памятью.
Венчать часовню должен был простой, но дивный кипарисовый крест, который он вырезал с особенным тщанием.
Когда работа была почти закончена, случилась беда. Ночью село разбудило зарево. Часовня Семёна пылала, как гигантский костер. К утру от двух лет его труда осталось лишь черное, дымящееся пепелище.
Вскоре нашли и виновника. Им оказался Игнат, двадцатилетний парень из соседнего дома, сын вдовы. Пьяная компания, дурацкая бравада, непотушенный окурок — и дело сделано. Игната забрали в полицию, ему грозил серьезный срок.
А для Семёна мир рухнул. Но рухнула не только часовня. В его душе тоже все выгорело дотла. Любовь, молитва, тихая скорбь — всё сменилось одной-единственной всепоглощающей эмоцией:
ненавистью. Черной, как обугленные бревна его творения. Он представлял себе лицо Игната и желал ему самого страшного суда, самой мучительной кары.
Он перестал ходить в храм, перестал молиться. Разговаривать с Богом, в сердце которого была такая крепость ненависти, казалось ему лицемерием.
Настоятель храма, отец Павел, пришел к нему домой. Семён сидел за столом, твердый и холодный, как камень.
— Бог все видит, Семён, — тихо сказал священник.
— Вот и пусть судит, — отрезал Семён. — Я свой суд над этим выродком уже совершил.
— Его осудит закон, — вздохнул отец Павел. — А ты что будешь делать?
Всю оставшуюся жизнь носить в себе этот пожар? Он ведь и твою душу сожжет дотла.
Господь на Кресте молился за своих распинателей:
«Прости им, ибо не знают, что делают».
— Они не знали. А этот знал! — почти выкрикнул Семён. — И не смейте сравнивать!
Я — не Бог! Я не могу простить.
Отец Павел помолчал и, уходя, сказал:
— Ты не Бог, это правда. Но ты — Его ученик. А ученику положено учиться у своего Учителя. Даже самому трудному.
Прошло несколько дней. Не в силах больше сидеть дома, Семён побрёл на пепелище. Бессмысленно ходил он среди обломков, вдыхая горький запах гари. Всё было уничтожено, всё превратилось в прах. И вдруг он остановился.
Посреди черного месива, там, где раньше был верстак, лежал его кипарисовый крест. Абсолютно целый. Ни единого следа огня, ни единого пятнышка копоти.
Он был теплый на ощупь и источал тонкий, чистый аромат кипарисовой смолы, словно его только что закончили резать.
Семён упал на колени. Он не плакал. Он смотрел на этот крест, который огонь не посмел тронуть, и вдруг понял.
Понял, что его ненависть — это и есть тот самый огонь, который сжигает всё живое внутри. Понял, что Господь оставил ему это единственное напоминание не о том, что было построено, а о том, на Чём всё должно строиться. На Кресте. А Крест — это всегда прощение.
На следующий день был суд. Игнат стоял, опустив голову, ожидая приговора. Вызвали Семёна как главного потерпевшего. Весь зал затих. Все ждали от него слов, которые окончательно уничтожат мальчишку.
Семён посмотрел на съежившуюся фигуру Игната, на его дрожащие плечи, на заплаканное лицо его матери в зале. И тихо, но твердо сказал:
— Прошу проявить к нему снисхождение. У меня к нему нет претензий. Материального ущерба нет. Всё, что он разрушил, сгорело. А то, что не горит, он разрушить не смог.
В зале ахнули. Судья поднял на Семёна удивленные глаза.
Игнату дали условный срок. Через неделю он сам пришел на пепелище, где Семён начал разбирать завалы. Он не просил прощения словами. Он молча взял в руки топор и стал рядом.
Они строили новую часовню вместе.
И каждый взмах топора, каждый забитый гвоздь, каждый день тяжелого труда рядом с человеком, чью жизнь он чуть не разрушил, был для Игната самым искренним покаянием. А для Семёна каждый этот день был уроком прощения.
И когда новая часовня была готова, ее увенчал тот самый, несгоревший кипарисовый крест. И люди, приходившие помолиться, знали, что самое великое чудо в этой истории — не то, что крест не сгорел в огне. А то, что в огне ненависти и обиды не сгорела душа человека.
©️ Сергий
И когда новая часовня была готова, ее увенчал тот самый, несгоревший кипарисовый крест. И люди, приходившие помолиться, знали, что самое великое чудо в этой истории — не то, что крест не сгорел в огне. А то, что в огне ненависти и обиды не сгорела душа человека.
©️ Сергий
❤3
СВЯТОСТЬ, КОТОРАЯ ПАХЛА ПСИНОЙ И НАРУШАЛА УСТАВ.
Клирос пел «Свете Тихий», выводя гармонию так чисто, что воздух в храме казался натянутой хрустальной струной. Послушник Виталий стоял у подсвечника, выпрямившись в струнку, боясь шелохнуться, чтобы не нарушить это священное равновесие. Он любил устав. Любил строгую геометрию богослужения, где каждое движение, каждый поклон имели своё время и место.
И в этот момент, когда хор брал самую высокую, трепетную ноту, благолепие разрушилось.
Сзади раздался звук, похожий на скрежет железа по стеклу. Шарк-шарк. Шарк-шарк. Потом глухой удар — упала палка. Потом звон рассыпавшихся монет.
Виталий зажмурился, сжав челюсти до боли. Это был отец Тихон. Опять. Древний, согнутый в три погибели монах, который в свои восемьдесят с лишним лет упорно приходил на каждую службу, хотя мог бы молиться в келье. Он вечно опаздывал, путался в полах рясы, ронял книги и кашлял так громко, что заглушал чтеца.
Для Виталия отец Тихон был не старцем, а «искушением». Ходячей ошибкой в безупречном алгоритме монастырской жизни. «Ну зачем? — думал Виталий, раздраженно поднимая упавшую палку и суя её в дрожащую руку старика. — Зачем он мучает себя и нас? Ведь службы не слышит, только шум создаёт. Не монах, а рухлядь».
Виталий исповедовал это раздражение. Каялся. Духовник вздыхал:
«Терпи, брат. Немощь». Виталий кивал, но внутри клокотало:
немощь должна быть тихой. А эта немощь была громкой, неряшливой и пахла старым, нестираным подрясником.
Наместник монастыря, человек строгий и хозяйственный, в эти дни был занят другой проблемой. К монастырской кухне прибилась стая бродячих собак. Они выли по ночам, пугали паломников и таскали мусор. Был дан строгий приказ: не прикармливать. Ворота запереть, дыры в заборе заделать. Пусть уходят в деревню. Монастырь — место молитвы, а не псарня.
Виталий этот приказ одобрил. Порядок должен быть во всём.
В ту ночь ударил мороз. Такой, что брёвна кельи трещали, как винтовочные выстрелы. Виталий не мог уснуть. В груди ворочалось что-то тяжёлое — остаток дневного раздражения на отца Тихона, который на вечерне опрокинул аналой. Послушник встал, оделся и решил пройтись до котельной, проверить задвижки — это было его послушанием.
Двор был залит мертвенным лунным светом. Снег скрипел под валенками так громко, что казалось, этот скрип слышат на небесах. Проходя мимо хозяйственного двора, у задних ворот, Виталий заметил движение. Тёмное пятно на белом снегу.
Он замер, прижавшись к стене трапезной. Кто-то открыл маленькую, незаметную калитку, которую обычно использовали для выноса золы.
Это был отец Тихон.
Он был без верхней мантии, в одном штопаном подряснике и какой-то нелепой, драной телогрейке, наброшенной на плечи. Старик с трудом, превозмогая каждое движение, опускался на колени прямо в сугроб. Перед ним, сжавшись в комок, дрожала крупная, облезлая дворняга. Та самая, которую наместник вчера велел гнать палкой. Пёс не рычал. Он скулил — тихо, тоненько, почти по-человечески.
Виталий хотел было окликнуть монаха, напомнить о благословении наместника, но слова замерли в горле.
Отец Тихон достал из-за пазухи свёрток. Это был его собственный ужин, который он, как знал Виталий, не съел в трапезной, сославшись на недомогание. Старик разломил хлеб дрожащими пальцами и протянул собаке. Пёс жадно, давясь, глотал куски.
Но поразило Виталия не это.
Когда еда кончилась, пёс продолжал дрожать. Шерсть на нём стояла дыбом, на морде были видны следы обморожения. И тогда отец Тихон распахнул свою телогрейку. Он обхватил грязную, возможно, блошиную голову пса обеими руками и прижал её к своей груди. Прямо к сердцу.
Старик наклонился так низко, что его седая борода касалась собачьей холки. И в ледяной тишине ночи Виталий услышал не молитву по уставу. Он услышал шёпот, от которого у него самого мороз пошёл по коже.— Терпи, родненький… Терпи, тварь Божия… — шептал Тихон, и плечи его тряслись. — Всех гонят… всех бьют… И Христа гнали… Тепло тебе? Сейчас, сейчас…
Старик плакал. Его слёзы падали на грязную собачью шерсть и замерзали льдинками. Он грел этого пса собой
Клирос пел «Свете Тихий», выводя гармонию так чисто, что воздух в храме казался натянутой хрустальной струной. Послушник Виталий стоял у подсвечника, выпрямившись в струнку, боясь шелохнуться, чтобы не нарушить это священное равновесие. Он любил устав. Любил строгую геометрию богослужения, где каждое движение, каждый поклон имели своё время и место.
И в этот момент, когда хор брал самую высокую, трепетную ноту, благолепие разрушилось.
Сзади раздался звук, похожий на скрежет железа по стеклу. Шарк-шарк. Шарк-шарк. Потом глухой удар — упала палка. Потом звон рассыпавшихся монет.
Виталий зажмурился, сжав челюсти до боли. Это был отец Тихон. Опять. Древний, согнутый в три погибели монах, который в свои восемьдесят с лишним лет упорно приходил на каждую службу, хотя мог бы молиться в келье. Он вечно опаздывал, путался в полах рясы, ронял книги и кашлял так громко, что заглушал чтеца.
Для Виталия отец Тихон был не старцем, а «искушением». Ходячей ошибкой в безупречном алгоритме монастырской жизни. «Ну зачем? — думал Виталий, раздраженно поднимая упавшую палку и суя её в дрожащую руку старика. — Зачем он мучает себя и нас? Ведь службы не слышит, только шум создаёт. Не монах, а рухлядь».
Виталий исповедовал это раздражение. Каялся. Духовник вздыхал:
«Терпи, брат. Немощь». Виталий кивал, но внутри клокотало:
немощь должна быть тихой. А эта немощь была громкой, неряшливой и пахла старым, нестираным подрясником.
Наместник монастыря, человек строгий и хозяйственный, в эти дни был занят другой проблемой. К монастырской кухне прибилась стая бродячих собак. Они выли по ночам, пугали паломников и таскали мусор. Был дан строгий приказ: не прикармливать. Ворота запереть, дыры в заборе заделать. Пусть уходят в деревню. Монастырь — место молитвы, а не псарня.
Виталий этот приказ одобрил. Порядок должен быть во всём.
В ту ночь ударил мороз. Такой, что брёвна кельи трещали, как винтовочные выстрелы. Виталий не мог уснуть. В груди ворочалось что-то тяжёлое — остаток дневного раздражения на отца Тихона, который на вечерне опрокинул аналой. Послушник встал, оделся и решил пройтись до котельной, проверить задвижки — это было его послушанием.
Двор был залит мертвенным лунным светом. Снег скрипел под валенками так громко, что казалось, этот скрип слышат на небесах. Проходя мимо хозяйственного двора, у задних ворот, Виталий заметил движение. Тёмное пятно на белом снегу.
Он замер, прижавшись к стене трапезной. Кто-то открыл маленькую, незаметную калитку, которую обычно использовали для выноса золы.
Это был отец Тихон.
Он был без верхней мантии, в одном штопаном подряснике и какой-то нелепой, драной телогрейке, наброшенной на плечи. Старик с трудом, превозмогая каждое движение, опускался на колени прямо в сугроб. Перед ним, сжавшись в комок, дрожала крупная, облезлая дворняга. Та самая, которую наместник вчера велел гнать палкой. Пёс не рычал. Он скулил — тихо, тоненько, почти по-человечески.
Виталий хотел было окликнуть монаха, напомнить о благословении наместника, но слова замерли в горле.
Отец Тихон достал из-за пазухи свёрток. Это был его собственный ужин, который он, как знал Виталий, не съел в трапезной, сославшись на недомогание. Старик разломил хлеб дрожащими пальцами и протянул собаке. Пёс жадно, давясь, глотал куски.
Но поразило Виталия не это.
Когда еда кончилась, пёс продолжал дрожать. Шерсть на нём стояла дыбом, на морде были видны следы обморожения. И тогда отец Тихон распахнул свою телогрейку. Он обхватил грязную, возможно, блошиную голову пса обеими руками и прижал её к своей груди. Прямо к сердцу.
Старик наклонился так низко, что его седая борода касалась собачьей холки. И в ледяной тишине ночи Виталий услышал не молитву по уставу. Он услышал шёпот, от которого у него самого мороз пошёл по коже.— Терпи, родненький… Терпи, тварь Божия… — шептал Тихон, и плечи его тряслись. — Всех гонят… всех бьют… И Христа гнали… Тепло тебе? Сейчас, сейчас…
Старик плакал. Его слёзы падали на грязную собачью шерсть и замерзали льдинками. Он грел этого пса собой
Своим дряхлым, уходящим теплом, которого едва хватало ему самому. Он отдавал последнее, что у него было — градусы собственного тела.
И в этот миг та безупречная геометрия, которую выстроил в своей голове Виталий, рассыпалась в прах.
Он стоял, вжавшись в кирпичную стену, и чувствовал, как с него слетает вся его «духовность», как шелуха. Он смотрел на сгорбленную спину отца Тихона и вдруг понял природу его дряхлости.
Старик шаркал не потому, что был стар. Он шаркал, потому что на его плечах лежал невидимый груз чужой боли. Он ронял книги, потому что его руки дрожали от постоянной отдачи тепла. Он был таким "поломанным", потому что всю жизнь раздавал себя по кусочкам — людям, собакам, каждому, кто скулил от холода.
Виталий понял, что всё это время он судил пустую оболочку, не видя, какой огонь горит внутри. Он искал святости в прямых спинах и чистых нотах, а святость ползала на коленях в сугробе, обнимая вшивого пса, нарушая устав ради Любви.
Отец Тихон, кряхтя, попытался встать, но ноги не слушались. Он завалился на бок. Пёс испуганно отпрянул.
Виталий сорвался с места. Он подбежал, подхватил старика под мышки — тот оказался лёгким, почти невесомым, как сухая ветка.
— Отец Тихон! — выдохнул он.
Старик поднял на него испуганные, слезящиеся глаза.
— Брат Виталий… Ты… ты не говори игумену. Прогонят ведь их. Замёрзнут. Грех на душу…
— Не скажу, отче, — горло Виталия перехватило. — Никому не скажу. Пойдёмте. Замёрзнете.
Он довел его до кельи. Усадил на кровать. Старик трясся мелкой дробью. Виталий опустился перед ним на колени и начал стягивать с него мокрые, ледяные, стоптанные до дыр ботинки. Ноги монаха были синими, изуродованными венозными узлами.
Виталий взял полотенце и начал растирать эти ледяные ступни. Он тёр их и плакал, не стесняясь своих слёз.
— Прости меня, отче, — шептал он.
— Бог простит, чадо, — Тихон положил руку ему на голову, и рука эта была горячей, как печка.
— Ты вот что… Там, у ворот, хлебушка бы ещё… Завтра. А то мне не дойти.
С той ночи в монастыре мало что изменилось внешне. Хор всё так же пел, службы шли своим чередом. Отец Тихон всё так же шаркал, опаздывал и ронял книги. Но теперь, когда раздавался этот раздражающий всех звук — «шарк-шарк», — Виталий не морщился. Он выходил из строя идеальных послушников, подходил к старику, бережно брал его под руку и вёл к стасидии.
А по вечерам он забирал старые, стоптанные башмаки отца Тихона в свою келью. Он чистил их, смазывал кремом, латал прорехи. Он держал эту обувь в руках как величайшую святыню. Потому что знал: эти башмаки топтали не ковры и паркет. Они топтали снег и грязь там, где миру было больно и холодно.
Нам кажется, что святость должна выглядеть красиво и благочинно, не нарушая порядка. Но подлинная любовь часто бывает неуклюжей, старой и «неудобной» для окружающих. Она пахнет не ладаном, а потом и псиной, она нарушает правила и роняет книги, потому что её руки заняты другим — они удерживают этот мир от окончательного замерзания.
И в этот миг та безупречная геометрия, которую выстроил в своей голове Виталий, рассыпалась в прах.
Он стоял, вжавшись в кирпичную стену, и чувствовал, как с него слетает вся его «духовность», как шелуха. Он смотрел на сгорбленную спину отца Тихона и вдруг понял природу его дряхлости.
Старик шаркал не потому, что был стар. Он шаркал, потому что на его плечах лежал невидимый груз чужой боли. Он ронял книги, потому что его руки дрожали от постоянной отдачи тепла. Он был таким "поломанным", потому что всю жизнь раздавал себя по кусочкам — людям, собакам, каждому, кто скулил от холода.
Виталий понял, что всё это время он судил пустую оболочку, не видя, какой огонь горит внутри. Он искал святости в прямых спинах и чистых нотах, а святость ползала на коленях в сугробе, обнимая вшивого пса, нарушая устав ради Любви.
Отец Тихон, кряхтя, попытался встать, но ноги не слушались. Он завалился на бок. Пёс испуганно отпрянул.
Виталий сорвался с места. Он подбежал, подхватил старика под мышки — тот оказался лёгким, почти невесомым, как сухая ветка.
— Отец Тихон! — выдохнул он.
Старик поднял на него испуганные, слезящиеся глаза.
— Брат Виталий… Ты… ты не говори игумену. Прогонят ведь их. Замёрзнут. Грех на душу…
— Не скажу, отче, — горло Виталия перехватило. — Никому не скажу. Пойдёмте. Замёрзнете.
Он довел его до кельи. Усадил на кровать. Старик трясся мелкой дробью. Виталий опустился перед ним на колени и начал стягивать с него мокрые, ледяные, стоптанные до дыр ботинки. Ноги монаха были синими, изуродованными венозными узлами.
Виталий взял полотенце и начал растирать эти ледяные ступни. Он тёр их и плакал, не стесняясь своих слёз.
— Прости меня, отче, — шептал он.
— Бог простит, чадо, — Тихон положил руку ему на голову, и рука эта была горячей, как печка.
— Ты вот что… Там, у ворот, хлебушка бы ещё… Завтра. А то мне не дойти.
С той ночи в монастыре мало что изменилось внешне. Хор всё так же пел, службы шли своим чередом. Отец Тихон всё так же шаркал, опаздывал и ронял книги. Но теперь, когда раздавался этот раздражающий всех звук — «шарк-шарк», — Виталий не морщился. Он выходил из строя идеальных послушников, подходил к старику, бережно брал его под руку и вёл к стасидии.
А по вечерам он забирал старые, стоптанные башмаки отца Тихона в свою келью. Он чистил их, смазывал кремом, латал прорехи. Он держал эту обувь в руках как величайшую святыню. Потому что знал: эти башмаки топтали не ковры и паркет. Они топтали снег и грязь там, где миру было больно и холодно.
Нам кажется, что святость должна выглядеть красиво и благочинно, не нарушая порядка. Но подлинная любовь часто бывает неуклюжей, старой и «неудобной» для окружающих. Она пахнет не ладаном, а потом и псиной, она нарушает правила и роняет книги, потому что её руки заняты другим — они удерживают этот мир от окончательного замерзания.
🙏2