Forwarded from Хроники кремниевых долин
Кампус, университетское сообщество и ведомственность
Изучая историю советской науки, высшего образования и их материальных воплощений, мы все равно в конечном итоге ведем речь о людях. О тех сообществах, которые складываются в наукоградах, академгородках или университетах. Не только потому, что наука и образование это деятельность людей (что очевидно), но и потому, что сообщества взаимодействуют с материальной реальностью науки. Ученые и студенты живут в наукоградах, работают в НИИ, учатся в университетах.
Не только ученые и студенчество населяют пространства науки и знания. Но, как неоднократно на этом канале отмечалось, они являются «сильными» субъектами, конструирующими о себе определенный нарратив.
Для любого историка важен материальный носитель памяти, источник. В попытке «расслышать» голоса ученого сообщества в Советском Союзе, очень полезно обращаться к прессе эпохи. Не стоит видеть в ней только лишь функцию «экрана» для идеологии, хотя и такую она выполняла. Но корпоративное издание, в нашем случае газета «Ленинградский университет», выступала и трибуной сообщества Ленинградского университета.
На картинке к посту представлен своего рода «лид», помещенный на первой странице номера от 18 октября 1966. Если вы следите за нашим сериалом про строительство корпуса ЛГУ в Петергофе, то до открытия первого корпуса физического факультета еще практически 5 лет, хотя стройка уже идет. Также на с. 1-2 номера была напечатана статья с громким заголовком «График трещит по швам». В самой же статье был описан целый ряд неурядиц вокруг строительства кампуса, которые и приводили к срыву сроков.
Интересно заметить, что через всю заметку основной мыслью проходит обвинение именно различных строительных организаций в неурядицах на стройке. Университетское сообщество представлено в статье лишь посредством «университетского штаба», который должен взять на себя функции координации между строителями и контроль непосредственно на месте стройки.
Остановимся чуть подробнее на функции координации. Почему вдруг университетский штаб должен ее выполнять? Если следовать тексту статьи, то все дело в том, что кампус строило сразу несколько «Управлений нулевых работ» (или сокращенно – УНР). Автор статьи в итоге приходит к заключению, что для ускорения строительства нужно сделать следующее: «Чем скорее будет преодолен лабиринт бесплодных ведомственных споров и неорганизованности, тем лучше».
Историки советского общества, занимайся они наукой, экономикой, образованием, в целом социальной историей СССР, знают конечно этот крайне важный термин – ведомственность. Противоборство между различными бюрократическими учреждениями, контроль над ресурсами, неравные финансовые возможности и вытекающая из этого корпоративная логика, пожалуй, ее основные черты. Материальность наукоградов и образовательных кампусов теснейшим образом связана с ведомственностью. Многие из наукоградов построены либо при активном участии, либо полностью средствами могущественного Министерства среднего машиностроения, отвечавшего за атомную промышленность. В статье из «Ленинградского университета» говорится про ведомственность меньшего масштаба и тут она выступает синонимом «бюрократической анархии», когда эти самые ведомства не могли друг с другом согласовать свою деятельность.
Изучая историю советской науки, высшего образования и их материальных воплощений, мы все равно в конечном итоге ведем речь о людях. О тех сообществах, которые складываются в наукоградах, академгородках или университетах. Не только потому, что наука и образование это деятельность людей (что очевидно), но и потому, что сообщества взаимодействуют с материальной реальностью науки. Ученые и студенты живут в наукоградах, работают в НИИ, учатся в университетах.
Не только ученые и студенчество населяют пространства науки и знания. Но, как неоднократно на этом канале отмечалось, они являются «сильными» субъектами, конструирующими о себе определенный нарратив.
Для любого историка важен материальный носитель памяти, источник. В попытке «расслышать» голоса ученого сообщества в Советском Союзе, очень полезно обращаться к прессе эпохи. Не стоит видеть в ней только лишь функцию «экрана» для идеологии, хотя и такую она выполняла. Но корпоративное издание, в нашем случае газета «Ленинградский университет», выступала и трибуной сообщества Ленинградского университета.
На картинке к посту представлен своего рода «лид», помещенный на первой странице номера от 18 октября 1966. Если вы следите за нашим сериалом про строительство корпуса ЛГУ в Петергофе, то до открытия первого корпуса физического факультета еще практически 5 лет, хотя стройка уже идет. Также на с. 1-2 номера была напечатана статья с громким заголовком «График трещит по швам». В самой же статье был описан целый ряд неурядиц вокруг строительства кампуса, которые и приводили к срыву сроков.
Интересно заметить, что через всю заметку основной мыслью проходит обвинение именно различных строительных организаций в неурядицах на стройке. Университетское сообщество представлено в статье лишь посредством «университетского штаба», который должен взять на себя функции координации между строителями и контроль непосредственно на месте стройки.
Остановимся чуть подробнее на функции координации. Почему вдруг университетский штаб должен ее выполнять? Если следовать тексту статьи, то все дело в том, что кампус строило сразу несколько «Управлений нулевых работ» (или сокращенно – УНР). Автор статьи в итоге приходит к заключению, что для ускорения строительства нужно сделать следующее: «Чем скорее будет преодолен лабиринт бесплодных ведомственных споров и неорганизованности, тем лучше».
Историки советского общества, занимайся они наукой, экономикой, образованием, в целом социальной историей СССР, знают конечно этот крайне важный термин – ведомственность. Противоборство между различными бюрократическими учреждениями, контроль над ресурсами, неравные финансовые возможности и вытекающая из этого корпоративная логика, пожалуй, ее основные черты. Материальность наукоградов и образовательных кампусов теснейшим образом связана с ведомственностью. Многие из наукоградов построены либо при активном участии, либо полностью средствами могущественного Министерства среднего машиностроения, отвечавшего за атомную промышленность. В статье из «Ленинградского университета» говорится про ведомственность меньшего масштаба и тут она выступает синонимом «бюрократической анархии», когда эти самые ведомства не могли друг с другом согласовать свою деятельность.
👍19
Мысленные эксперименты – важная фигура в социологии знания для создания большой теории. Можно вспомнить Коллинза с его образом пустоши, где каждый пытается привлечь к себе внимание, или Эбботта с его образом города, где нужно строго поворачивать на каждом перекрестке. Фигуры ли это рассудка или фигуры интуиции в моей терминологии? Хороший вопрос, на который я не могу ответить однозначно. В них есть и логика, и работа воображения. Пока я размышлял над этим вопросом, нагуглил отличную популярную книжку, где собраны описания самых известных мысленных экспериментов в истории философии и науки: от Пещеры Платона до Китайской комнаты Серля, от Демона Максвелла до Лестницы Пуанкаре.
👍28
Власть/знание
У исследователей советского исторического материализма 1950–1970-х гг. часто встречается такое противопоставление. Был истмат сталинский, официальный, догматический, преподаваемый недалекими политработниками по методичкам. А был оттепельный, неформальный, творческий истмат – истмат новых НИИ. Если в первом главенствовали идеологические схемы про руководящую роль пролетариата и про преодоление всей истории в будущем коммунизме, то во втором было место тонкому классовому анализу с разными прослойками, нациями, даже автономной ролью государства. Кроме того, там предполагался даже нелинейный ход исторического процесса с многоукладностью, перепрыгиванием формаций и т. п.
Я думаю, что такая схема имеет право на существование, как и любая другая эвристика в истории идей. Однако она слишком дуалистична. Во-первых, советские обществоведы, даже из числа творческих, не гнушались лезть в политику. Так как рычагов прямого влияния на общественное мнение у них было мало, они продвигали свои идеи через кулуары. Кто-то делал это из амбициозного стремления соединять теорию с практикой, а для кого-то это банально был вопрос выживания. Скажем, молодой Нодари Симония сначала не интересовался высокой политикой, а занимался полузабытыми по состоянию на начало 1950-х гг. статьями Маркса и Ленина о революциях в феодальных регионах, но проблема в том, что политика сама постепенно заинтересовалась им. Гафуров просто не мог не использовать такого ценного кадра в игре отделов.
Во-вторых, даже самые закостенелые партийные консерваторы понимали, что священная идеология нуждается в той или иной интерпретации, поэтому тоже приближали к себе интеллектуалов и покровительствовали им. Для современного читателя многие из этих более ортодоксальных и умеренных авторов кажутся махровыми сталинистами, но это не повод игнорировать их искренние попытки подновить здание идеологии. Вот, например, один из таких консерваторов, Ричард Косолапов, был вообще в чем-то уникальным примером советского публичного интеллектуала. Все, что он думал по поводу теории исторического материализма, он просто печатал в партийных журналах и газетах, вызывая шквалы бугурта среди более либеральных обществоведов.
Что уникального в этом двустороннем движении среди исследователей Востока – так это то, что они пытались найти аудиторию для своих идей за пределами советской номенклатуры. Примаков вспоминает в своих мемуарах, что одержать победу над соперничающими группами исследователей зачастую значило заставить поверить в свои построения делегации из союзнических стран, которые потом уже неявно лоббировали эти идеи в советской номенклатуре. Так, некоторые статьи работников ИВ специально переводили на арабский для Нассера или сирийских лидеров. Я пока не нашел аналогичных свидетельств о группе Ульяновского, but no freaking way, обладая многочисленными выходами на индийских товарищей, они не пытались играть по этим же правилам.
У исследователей советского исторического материализма 1950–1970-х гг. часто встречается такое противопоставление. Был истмат сталинский, официальный, догматический, преподаваемый недалекими политработниками по методичкам. А был оттепельный, неформальный, творческий истмат – истмат новых НИИ. Если в первом главенствовали идеологические схемы про руководящую роль пролетариата и про преодоление всей истории в будущем коммунизме, то во втором было место тонкому классовому анализу с разными прослойками, нациями, даже автономной ролью государства. Кроме того, там предполагался даже нелинейный ход исторического процесса с многоукладностью, перепрыгиванием формаций и т. п.
Я думаю, что такая схема имеет право на существование, как и любая другая эвристика в истории идей. Однако она слишком дуалистична. Во-первых, советские обществоведы, даже из числа творческих, не гнушались лезть в политику. Так как рычагов прямого влияния на общественное мнение у них было мало, они продвигали свои идеи через кулуары. Кто-то делал это из амбициозного стремления соединять теорию с практикой, а для кого-то это банально был вопрос выживания. Скажем, молодой Нодари Симония сначала не интересовался высокой политикой, а занимался полузабытыми по состоянию на начало 1950-х гг. статьями Маркса и Ленина о революциях в феодальных регионах, но проблема в том, что политика сама постепенно заинтересовалась им. Гафуров просто не мог не использовать такого ценного кадра в игре отделов.
Во-вторых, даже самые закостенелые партийные консерваторы понимали, что священная идеология нуждается в той или иной интерпретации, поэтому тоже приближали к себе интеллектуалов и покровительствовали им. Для современного читателя многие из этих более ортодоксальных и умеренных авторов кажутся махровыми сталинистами, но это не повод игнорировать их искренние попытки подновить здание идеологии. Вот, например, один из таких консерваторов, Ричард Косолапов, был вообще в чем-то уникальным примером советского публичного интеллектуала. Все, что он думал по поводу теории исторического материализма, он просто печатал в партийных журналах и газетах, вызывая шквалы бугурта среди более либеральных обществоведов.
Что уникального в этом двустороннем движении среди исследователей Востока – так это то, что они пытались найти аудиторию для своих идей за пределами советской номенклатуры. Примаков вспоминает в своих мемуарах, что одержать победу над соперничающими группами исследователей зачастую значило заставить поверить в свои построения делегации из союзнических стран, которые потом уже неявно лоббировали эти идеи в советской номенклатуре. Так, некоторые статьи работников ИВ специально переводили на арабский для Нассера или сирийских лидеров. Я пока не нашел аналогичных свидетельств о группе Ульяновского, but no freaking way, обладая многочисленными выходами на индийских товарищей, они не пытались играть по этим же правилам.
👍22👏4👌2🖕2💅1
Как я стал структуралистом
Обсуждали мы тут с легендарным Сюткиным, чье влияние было решающим для продвижения наших теоретических интересов помимо Артемия Магуна. Я много раз рассказывал про то, что, еще учась на историка в НГУ, я прочитал довольно много текстов Георгия Дерлугьяна. Именно из них я вообще узнал, что есть такая наука, как социология. Но теория тогда точно не была в центре моего внимания. Любые ссылки на того же Бурдье я практически игнорировал.
Потом, уже готовясь к поступлению в ЕУСПб, я узнал про работы Михаила Соколова. Например, их совместная статья с Владимиром Волохонским «Политическая экономия российского вуза» вообще вынесла мне мозг. Собственно, из-за нее в итоге я окончательно решил поступать на социологию, а не на историю. (Я как-то потом рассказывал Владимиру, что именно эта статья в каком-то смысле полностью изменила мою жизнь – он не поверил!) Вот тут теория начала подтягиваться, но пока только как инструмент для изучения того, как распределяется власть в университете.
Уже в ЕУСПб переворотным стал курс по социальным движениям у Карин Клеман. Как-то раз я представлял на нем план эссе про студенческие протесты в Новосибирске и Санкт-Петербурге, про которые потом и написал магистерскую. Не помню, в чем был мой поинт, но Карин со своим неподражаемым французским акцентом заметила: «Андрей, это же очень бурдьевистский тезис!» У меня тогда была фаза очень скептического отношения к любой французской мысли, но на следующих парах мы с Карин разбирали некоторые тексты Бурдье, и я постепенно зафанател по самой теории социального поля.
А последним важнейшим влиянием стала моя будущая жена Мария, которая на момент нашего знакомства угорала по русскому формализму – особенно по Эйхенбауму и Тынянову, которые вообще и протоструктуралисты, и протосоциологи. Она мне пересказывала статьи формалистов, а ей я – статьи Бурдье про поле литературы, поле науки и т. д. Вот таким стопроцентным задротством были примерно все наши первые свидания и телефонные разговоры. Смешно, что с тех пор жена полностью сменила вектор и теперь пишет диссертацию по социально-политической истории Италии, а я до сих пор думаю про метафоры, приемы и язык. Короче, подытожим: за жесткой властью структур скрывается мягкая власть женщин.
Обсуждали мы тут с легендарным Сюткиным, чье влияние было решающим для продвижения наших теоретических интересов помимо Артемия Магуна. Я много раз рассказывал про то, что, еще учась на историка в НГУ, я прочитал довольно много текстов Георгия Дерлугьяна. Именно из них я вообще узнал, что есть такая наука, как социология. Но теория тогда точно не была в центре моего внимания. Любые ссылки на того же Бурдье я практически игнорировал.
Потом, уже готовясь к поступлению в ЕУСПб, я узнал про работы Михаила Соколова. Например, их совместная статья с Владимиром Волохонским «Политическая экономия российского вуза» вообще вынесла мне мозг. Собственно, из-за нее в итоге я окончательно решил поступать на социологию, а не на историю. (Я как-то потом рассказывал Владимиру, что именно эта статья в каком-то смысле полностью изменила мою жизнь – он не поверил!) Вот тут теория начала подтягиваться, но пока только как инструмент для изучения того, как распределяется власть в университете.
Уже в ЕУСПб переворотным стал курс по социальным движениям у Карин Клеман. Как-то раз я представлял на нем план эссе про студенческие протесты в Новосибирске и Санкт-Петербурге, про которые потом и написал магистерскую. Не помню, в чем был мой поинт, но Карин со своим неподражаемым французским акцентом заметила: «Андрей, это же очень бурдьевистский тезис!» У меня тогда была фаза очень скептического отношения к любой французской мысли, но на следующих парах мы с Карин разбирали некоторые тексты Бурдье, и я постепенно зафанател по самой теории социального поля.
А последним важнейшим влиянием стала моя будущая жена Мария, которая на момент нашего знакомства угорала по русскому формализму – особенно по Эйхенбауму и Тынянову, которые вообще и протоструктуралисты, и протосоциологи. Она мне пересказывала статьи формалистов, а ей я – статьи Бурдье про поле литературы, поле науки и т. д. Вот таким стопроцентным задротством были примерно все наши первые свидания и телефонные разговоры. Смешно, что с тех пор жена полностью сменила вектор и теперь пишет диссертацию по социально-политической истории Италии, а я до сих пор думаю про метафоры, приемы и язык. Короче, подытожим: за жесткой властью структур скрывается мягкая власть женщин.
👍56💅19👌6🖕1