Exit Existence
4.93K subscribers
294 photos
5 files
152 links
Авторский канал о философской эстетике, сакральных аспектах эстетического и иррациональном в культуре

Распорядитель @altaverte

Экономика траты: ничего не продаем и не покупаем
Download Telegram
В «Заметках на полях "Имени розы"» Умберто Эко писал: «Постмодернистская позиция напоминает мне положение человека, влюбленного в очень образованную женщину. Он понимает, что не может сказать ей "люблю тебя безумно", потому что понимает, что она понимает (а она понимает, что он понимает), что подобные фразы — прерогатива Лиала. Однако выход есть. Он должен сказать: "По выражению Лиала — люблю тебя безумно". При этом он избегает деланной простоты и прямо показывает ей, что не имеет возможности говорить по-простому; и тем не менее он доводит до ее сведения то, что собирался довести, — то есть что он любит ее, но что его любовь живет в эпоху утраченной простоты».

Современный (как минимум, с эпохи романтиков) человек, сталкиваясь с клише (тем, что было сказано до нас), не может пережить собственную банальность. Поэтому испытывает необходимость осуществить снятие, подчеркнув клишированность происходящего. «Снятое» клише перестает им быть, оказываясь единственно доступной попыткой искренности. Значимо, что все эти расшаркивания происходят на уровне дискурсивности. Дискурсивные знаки и сложенные из них нарративы располагаются во времени. Все вульгаризации («это уже было и нам давно надоело») существуют только на территории историзма, в мире линейного времени.

С одной стороны, линейность мышления задана христианским хронотопом, в котором есть сотворение мира и Страшный суд. С другой, в том же хронотопе существует пост-финал, где «времени больше не будет». Трудно удержаться от указания на то, что итоговый хэппи-энд — это смерть. Однако это сакральное время просачивается и в земной мир через прорывы земного времени — любовь и боль. В этих просветах бытия сияет вечность.

Как бы люди ни истрепали слова, переживание никогда не может быть клишированным. В своей фактуальности любовь никогда не перестает. Когда означающие замазаны банальностью («какое бы еще имя придумать для розы?»), преодоление постмодернистских тупиков осуществляется на территории чувства и события.

P.S. Лиал(а) — итальянская писательница Лиана Негретти, которая написала какое-то невероятное количество любовных романов. Псевдоним ей подарил Габриэле Д'Аннунцио, и, как образованный мужчина, не без тайного смысла: оно отсылает к птичьему крылу (L'ala).
Формирование_музея_от_Ренессанса_к_Новому_времени.pdf
316.3 KB
Вдруг кому-то пригодится: мои тезисы из вышедшего в этом году сборника «Эстетика и герменевтика», посвященные складыванию института музея в связи с изменениями эстетического сознания.

С появлением музеев как общественных пространств совпадает специализация наук и становление собственно эксплицитной эстетики; происходит автономизация эстетики, которая стала удалена от решения вопросов об истине. Между тем, искусство, «принадлежащее народу» (то есть, выдаваемое по билетам в музее) оказывается отчужденным от живого опыта, который связывал его с человеком в доме и церкви.
В Собаку я решил больше не ходить, там вечные скандалы. Третьего дня чествовали Бальмонта, который приехал «на гастроли» к нам. Был Сологуб, Гумилёв, и много прочих. К утру Бальмонт напился пьян, сел подле Ахматовой и стал с нею о чём -то говорить. В это время к нему подошёл Морозов (сын Пушкинианца) и стал говорить комплименты. Бальмонт с перепою не разобрал в чем дело и спьяну заорал: Убрать эту рожу! Тогда Морозов обозлился, схватил стакан с вином и швырнул в К. Д. Этот вскочил, но был сбит с ног Морозовым. Пошла драка. Ахматова бьется в истерике. Гумилёв стоит в стороне, а все прочие избивают Морозова. Драка была убийственная. Все были пьяны и били друг дружку без разбора смертным боем. Все это так ужасно и кошмарно, что я, по крайней мере, лично не пойду больше в этот (passez moi le mot) бардак.

М. Долинов - Б. Садовскому, 1913
Как-то мы с друзьями готовили стихи поинфернальнее для мистических чтений. Вспомнили в том числе Александра Тинякова и решили украсить его поэзией вечер Самайна. Например, эти строки о лепрозории отлично ложатся на ковидное настроение:

Пусть догнивает тело от болезни,
Но духом я постиг давно,
Что я живу в родимой, в милой бездне,
Что Макрокосм и Я — Одно.

Бациллы, мне терзающие кожу,
Со мной пред вечностью равны,
И я проклятием не потревожу
Святую тайну тишины.

Д. обратил внимание на то, что Тиняков «изрядный тантрик и агхори». Прежде я полагала, что это скорее сближение неосознаваемое, на уровне архетипических пластов. Везде есть любители нищенствовать, кутить на шмашане с нечистыми животными и при этом видеть в паучке вселенной отраженье. Это некий бессознательный инстинкт, точкой притяжения которого является черная дыра истины (не)бытия.

Но недавно прочла в книге Вардвана Варжапетяна (кажется, единственное исследование о Тинякове) письмо «проклятого поэта», в котором тот рассказывает о самых важных для себя сочинениях: «Превыше всякой литературы для меня были и есть Дао-дэ-цзын Лао-Цзе и книги, излагающие священную истину Веданты». Выходит, в промежутках между писанием попеременно в либеральные и черносотенные газеты Тиняков теоретически постигал недвойственность и космическое сознание.
– Мужайтесь, дети! – закричал Пантагрюэль. – Мужайтесь! Будьте учтивы! Видите, около нашего корабля две ладьи, три барки, пять лодок восемь каперов, четыре гондолы, шесть фрегатов, которые люди с этого ближайшего острова посылают нам на помощь. Но кто это так кричит и жалуется? Разве я один держу мачту не крепче и не прямее, чем двести канатов?

– Это, – отвечал брат. Жан, – бедняга Панург, – у него телячья горячка. Он дрожит от страха, когда пьян.

– Если, – сказал Пантагрюэль, – он испытывал страх только во время страшной бури и опасного урагана, а в остальное время выказывал неизменную доблесть, я от этого уважаю его ни на волос не меньше. Ибо как вечный страх есть признак грубого и низкого сердца, – как у Агамемнона, за что Ахиллес порицал его и говорил, что у него собачий глаз и оленье сердце, – так и отсутствие страха в случае очевидной опасности есть признак отсутствия или недостатка предусмотрительности.

Франсуа Рабле
Еще один духоподъемный совет заключается в том, что в ходе кораблекрушения «‎составлять завещание — такая же глупость, как того возчика, который, когда его телега опрокинулась, стал умолять о помощи Геркулеса, вместо того чтобы поставить телегу на колеса. К чему послужит вам писание завещания? Ведь мы или спасемся от этой опасности, или потонем. Если спасемся — завещание будет ни к чему»‎.

Если возможно произвести какие-то действия, то их имеет смысл произвести вместо деклараций или высказываний, которые способствуют эскалации напряжения.
- Например, Российский Красный Крест принимает гуманитарную помощь для вынужденных переселенцев: http://www.spbredcross.org/
- «Общество.Будущее» занимается помощью эвакуированным — можно следить за новостями, чтобы помочь финансово или сдать кровь.
https://xn--r1a.website/ob_community
В последние дни много думала о детстве в деревне, о лесах и болотах, трещащих от мороза избах, волках у ворот. Человеку в тревоге свойственно возвращаться туда, где ему было спокойно, где он непосредственно принимал мир. К такому осознанию реальности как происходящего с тобой тяготеют все религии и психологические системы, утешающие страждущих.

Так вышло, что для меня этим временем детского принятия и спокойствия был общий период безработицы, талонов, шок-контента в СМИ и прочих событий начала 90-х. Помню себя в круглой шубке, в дребезжащем через ночь автобусе, когда мы ездили в соседнюю деревню за молоком, а потом возвращались через воющий лес. Как бегала к отцу, который часами сидел в будке монтера на телеграфном столбе, чтобы подстрелить кабана. Помню пустые прилавки, следы от пуль, разного рода лебединые озера, взрывы и боевиков по телевизору. Мне не было страшно, потому что когда растешь в сумерках и не видел иного, то не знаешь, что нужно бояться.

Кто-то назвал бы все это принятием травмы за норму, хотя многие люди моего поколения имеют схожий опыт. Говорю все это не для нагнетания (как тогда уже не будет; будет как-то иначе). Но эти хтонические годы распада, разлада и ужаса взрослых подарили мне какую-то глубинную убежденность в том, что жизнь — это бесконечная драма, едва прикрытая сверху тонким слоем беспечности. Все чувствующие существа едины в страдании. Мир никогда не был безопасным местом, но другого у нас нет.
Читаю «Кельтские сумерки» Йейтса, погружаясь в мир полых холмов, такой похожий на пространство наших приладожских верований — не чем-то конкретным, а как похожи между собой все народные предания. У ирландцев тропы фэйри и водяные лошади, у вепсов летучий змей, которого можно увидеть в небе, и змей водный, который обитает в озере.

Деревенские призраки все чем-то смутно напоминают друг друга, безотносительно культуры — они одновременно и не дружественны, и не враждебны людям. Обычно они не несут четких посланий, как в романтической литературе; не призывают условного Скруджа посмотреть на свою жизнь и сделать выводы. Чаще просто входят и стоят, или подают голос в местечке, к которому привязаны.
Статья про ванитас, барочные натюрморты с черепами и мыльными пузырями: https://knife.media/vanitas/ Один такой у меня сейчас стоит на рабочем столе. Можно предположить, что историческое развитие ванитас отражает кое-какие универсальные принципы.

Сперва искусство под влиянием христианства изобрело аффективное переживание неизбежности личной смерти. Макабрическая персонализация в итоге обернулась против основ веры. Не зря князь Мышкин говорил про картину Гольбейна с мертвым Христом, что от нее «у иного еще вера может пропасть».

Философский натюрморт ванитас изначально был религиозным высказыванием, призывая жить богобоязненно, помнить о смерти и не цепляться за вещи. Затем сделался чем-то вроде элегической рефлексии о пути всякой плоти, который мог пониматься уже в натуралистическом ключе.

Потом ванитас превратились в картинки, которые интересно разглядывать. Стали популярны «обманки» — полотна с нарушениями перспективы, загадками и визуальными играми. В общем, как всегда — рефлексию о вечном победили мемы и концептуализм.
Артур Шопенгауэр, рассказывая о страдании как проявлении мировой воли, не забыл упомянуть о том, почему котики и другие домашние булочки так радуют и утешают хозяев.

«Именно то, чем человек насладился вперед посредством надежды и ожидания какого-либо удовлетворения или удовольствия, то впоследствии как забранное вперед вычитается из действительного наслаждения, ибо тогда самое дело как раз настолько менее удовлетворит человека. Животное же, напротив того, остается свободно как от преднаслаждения, так и от этих вычетов из наслаждения, а потому и наслаждается настоящим и реальным целостно и ненарушимо. Равным образом и беды гнетут их только своею действительною и собственною тяжестью, тогда как у нас опасение и предвидение часто удесятеряют эту тяжесть.

Эта свойственная животным способность совершенно растворяться в настоящем много способствует той радости, которую доставляют нам наши домашние животные. Они суть олицетворенное настоящее и помогают нам известным образом чувствовать истинную цену всякого неотягченного и неомраченного текущего часа, между тем как мы своими мыслями большею частию уносимся далее и оставляем его без внимания».
Человеку в силу дерзновения свойственно думать, что он свободен в мыслях, словах и решениях. Это никогда не было правдой — субъект не прозрачен для самого себя — и особенно ясно в экстремальных ситуациях, идет ли речь о диванных генералиссимусах или любителях покаяний.

Во-первых, мы подвержены аффективным взрывам. Когда речь идет об опыте от первого лица, человек думает, что его переживания уникальны, хотя они типичны и вписаны в общую историю страдания. Но для конкретного субъекта это означает эмоциональный шторм и попытку контроля. Результат — приступы консьюмеризма, страсть к спонтанным путешествиям, замещающие действия.

Во-вторых, инфополе начинено минами, во всех смыслах. Не важно, к какой прессе вы припадаете, важно, что многообразие опыта неизбежно будет структурировано так или иначе. Факты приобретают полярные значения — или игнорируются, причем как Левиафанами, так и теми, кто позиционирует себя как правдорубы. Мы здесь органы и детали медиа, и чем это незаметнее, тем фатальнее (если стало слишком комфортно или вы ощутили ясность — вас точно используют). Медиа как единственные субъекты смартфонных антропологий мыслят нами в согласии с любимой психонавтами теорией о том, что люди — только этап в развитии поганого гриба.

В третьих, репрессивность языка на глазах обрастает плотью. Человек не может говорить, не используя слова, и всегда вынужден осуществлять определенный подбор понятий. Подвержены семиотизации даже знаки препинания, пустоты, молчание. За их тотальностью можно только надеяться обнаружить неструктурированный «избыточный элемент».

Полная свобода, таким образом, невозможна просто потому, что у всех есть чувства, источники информации и речевые акты — все, что делает нас интегрированными в социум. Но возможно движение к самости, в сторону разломов символического — правда, крайне болезненное, потому что слияние с нарративом комфортнее. «Правильный» семиозис это часть диктата медийного наслаждения и гарант неуязвимости. Отдаваясь ему, мы приносим в жертву свою уникальность и отдаляемся от обретения того, что не подвержено символической (идеологической) захваченности.
Термин «поколенческой теории» Штрауса и Хоу «поколение Z» заиграл новыми красками. Еще вчера многие потешались над взращенными в сети зумерами, которые не знают реальных потрясений — хотя на долю каждого поколения выпадает какой-то парадигмальный слом.

Вероятно, есть соблазн сказать цифроаборигенам «с подключением» (к реальности). Однако в нынешних событиях важную роль играют именно феномены сетевой чувственности — виртуализация реального, медиавирусы, образные триггеры, когнитивные и соматические следствия кроненберговского сращения с видеодромом. Словом, то, что изучала философия медиа все недавнее время, но это оставалось академическим бубнежом.

В январе написала этот текст о феномене сетевых «эстетик» (стилевой контент с хэштегом aesthetics). Есть заходы из философской эстетики, но статья популярная, можно узнать про моднейшие стили. Прежние субкультуры были «аналоговыми»: если в юности вы ходили на неформальные сходки, дрались и писали бумажные письма, то понимаете, о чем речь. Сегодняшние интернет-субкультуры стали дистантными, их движок трансгрессии (телепорт, который переправляет из обыденности в «тематический» мир) — визуально-смысловой образ.
После сигнала отбоя в мастерской Поппет собралась разношерстная компания ее друзей.
– А я ни капельки не испугалась. И так поразилась собственной храбрости, что прямо голова пошла кругом!
– А я не то чтобы испугался. Просто настроение испортилось.
– А я даже порадовался. Ведь который год мы все твердим, что общественное устройство наше из рук вон плохо и обречено, правда же? Иными словами, какой нам предоставляют выбор – концлагерь или взлететь на воздух к чертовой матери, правда же? Я сидел и думал, насколько же предпочтительнее для меня взлететь на воздух, чем торчать в концлагере, где тебя бьют резиновыми дубинками!
– А я испугалась, – сказала Поппет.
– Милая Поппет, ты отличаешься здоровыми реакциями.
– Ну, не уверена, что на этот раз мои реакции были такими уж здоровыми. Знаете, я поймала себя на том, что молюсь в прямом смысле слова!
– Что ты говоришь! Серьезно? Это никуда не годится.
– Давайте-ка лучше забудем про войну и полюбуемся картинами Поппет.

Ивлин Во о лондонской богеме («И побольше флагов»)
Теплеет медленно, но неуклонно, и иногда уже можно ходить по улице, не торопясь и не втягивая голову в плечи. Весна избавляет хождение от порока функциональности, из-за которого оно сводится до попадания из пункта А в пункт Б. Теперь оно может быть самотождественным занятием, ценным по праву осуществления.

Можно разглядывать лепнину на фасадах, заходить в гулкие анфилады дворов, где разносятся чьи-то неуверенные гаммы, и смотреть, как крадется вдоль стены взбудораженный мартовскими вибрациями кот. За границей города пронзительно воют проходящие через перелесок грузовые поезда, бегут весенние ручьи, носятся по стволам верткие белки и пухнут почки на вербе.

Мир богат на неразвлекательные развлечения и дичь для «тихой охоты». Он куда интереснее и непосредственнее, чем бесплотное и замусоренное виртуальное пространство. И даже лучше книг, как бы хороши они ни были, потому что пергаменты не утоляют жажды. А вот за весенним ветром ощущается тень того, что одни называют божественной природой, ищущей раскрытия, а другие — забытым бытием, о котором мы по суетности не вопрошаем.
По мнению Юрия Тынянова, поэзия Жуковского, которая состояла в значительной части из переводных баллад, не удовлетворяла его современников (в частности, Пушкина) «не тем, что это были переводы, а тем, что они ощущались как жанровая стилизация, перенесение готовых вещей». Это глубокая мысль, которую можно при желании масштабировать от литературы до культуры вообще.

Перевод-перенос немецких новоевропейских поэтик на русский язык ощущается как талантливая, но все же стилизация. Проще говоря, карго-культ, который имитирует средствами русского языка западные формы. Когда-то на смену Жуковскому пришел Пушкин, который, отлично понимая иноземный романтизм и умея его обыгрывать, не стал, однако, копировать.

Способность к переводу — отличное качество культуры, доказывающее ее способность к диалогу, к продуктивным синтезам. Однако тотальная переводность культуры — признак ее заимствованности, вторичности. Именно поэтому задача при создании чего-то оригинального состоит в том, чтобы преодолеть репрезентационный кризис и не существовать на чужих готовых формах.
Сегодня, говоря о космосе, подразумевают Вселенную с шарами из газа, однако когда-то «космосом» называли сакральный порядок. Человек в этом мире был микрокосмом, отражением всеобщей гармонии. И до сих пор, исследуя внешние рубежи, мы одновременно обращаемся к «своим безоглядным глубинам, своим многозвездным пространствам» — от Большого взрыва до тепловой смерти.

С днем космонавтики! Картина — византийский футуризм художника Антона Фролова.
Из стихотворения «Мои читатели» Николая Гумилева.
15 апреля — день рождения поэта, кавалериста и охотника на крокодилов.
Как справедливо отмечал Шпенглер, в русской культуре очень сильны поляризация и контрастность: возвышенное и вульгарное, пассионарное и пассивное. Для национальной идентичности такие перепады тоже очень свойственны. Отсутствие самоопределения, если такое вообще возможно, выражалось бы в равнодушии к триггерам. Но нет, мы парадоксальным образом продолжаем сохранять общность через уклонение к крайностям.

Конструктивистские теории гласят, что нация — это «воображаемое сообщество», пустое множество, выдуманное в XIX веке. Это соображение опровергается как с реалистической точки зрения (когда племена заводят общий быт, экономику, язык, культуру, у них образуется, собственно, реально существующая нация), так и с эссенциальной — например, если мы, как Гегель, верим в национальный дух как культурное воплощение Абсолютного духа.

Но еще конструктивисты не объясняют, почему национальная идентичность менее объективна, чем другие виды самоопределения (например, гендерное) и склонны игнорировать негативную идентичность, которую можно сравнить с родительским антисценарием: построю-ка я свою личность на противоречии и отрицании.

Самоопределение, понятое в негативном ключе, через принижение — это все еще идентичность, и не менее сильная. Только в ее лунной форме. Смердяков — такой же характерный русский типаж, как Алеша Карамазов. Только свою русскость он отыгрывает через смакование фразы «Низок я, низок!». И в этом плане Смердяков тоже заслуживает того, чтобы быть осмысленным, как Тень в структуре культурного кода.
Вся суть интернета вообще и сервиса Инстаграм в особенности.
Новоевропейская мысль предполагала, что техническое развитие принесет людям ясность и порядок. Но что-то вмешалось. Технический разум, как писал Ф.Г.Юнгер, открывает дорогу для слепой стихийности — и это он еще не видел интернета. Если в до-техническом мире Дионис и карнавал встречали в особых местах-временах, теперь обескровленное иррациональное распределяется тонким, но вязким слоем по реальности.

«Страх, неуверенность, паника, иррациональность приобрели в современном мире необычайные масштабы», писал об этом Евгений Головин. В «Мифомании» он проводит разграничение между духовной самостоятельностью, подкрепленной мифом как линией жизни, и бытовым иррационализмом, мещанским суеверием. Такие массовые суеверия и инстинктивные притяжения располагаются в поле гиперреального. В этом плане Головина можно назвать медиафилософом, хотя о медиа, он, вероятно, желал философствовать в последнюю очередь.

«Человек массы, как правило, не видит сколько-нибудь интересных снов, его грезами руководят специалисты по видениям. Любой аляповатый бред, выданный за очевидную реальность, подтвержденный слухами или парой пьяных свидетелей, находят общее сочувствие».
История, которую следовало бы рассказать в Страстную пятницу, к тому же католическую. Каждый год в испанской Каланде сутки подряд на протяжении страстей Христовых бьют в барабаны. Из года в год верующие проигрывают одну и ту же драму страдания, иногда впадая в ритуальный транс: спит Жизнь и ад трепещет, и Адам разрешается от уз. Эти события и ритм увековечил уроженец тех мест режиссер Луис Бунюэль.

В 90-х годах, путешествуя по уголкам Европы, где сохраняются отголоски древних мистерий и шаманских культов, Каланду посетил австрийский неофолк-музыкант Герхард Хальштатт. Несмотря на свою традиционалистски-языческую веру — или, вернее, благодаря ей — он принял участие в камлании Каланды, оставив об этом записи. Вот небольшой фрагмент из них.

На руках многих барабанщиков появилась кровь. Свежая киноварь окрасила потемневшую дочерна от десятков прежних Страстных пятниц кожу барабанов, делая их похожими на исполосованные, растерзанные спины мучеников. Они жертвовали кровью ради своей веры, чтобы через временные стигматы причаститься драме de la cruz. Каждый барабанщик одновременно распинал и был распят. В честь этого звучала литания, плач, реквием на темной площади — соло на пропитанных кровью шкурах, которые, казалось, жадно впитывали кровь верующих. Воздух пропитался запахом крови, она стекала по человеческой коже, по коже барабанов.

Отбивая звучавший в крови ритм, я вкладывал в него всю свою силу, всю душу... и заметил, что мои пальцы и костяшки покрыты кровью, только когда крупные тяжелые капли упали на туго натянутую кожу. Их следы напоминали карту, на которой алым были отмечены стояния Крестного пути.

https://youtu.be/WY7H_W1ANIc