#Об_общественном_порядке
Час был вечерний, и хотя стрелки на Спасской башне, должно быть, давно уж отсчитали десять, в городском саду, в самой его глухой и темной аллее, под единственным сиротливым фонарем, что лил на землю желтый и болезненный свет, продолжали сидеть на скамейке двое. Один, в добротном пальто, сидел откинувшись, являя собою образ государственной усталости; другой же, подавшись вперед, говорил с жаром, с отчаянием, будто пытался вытолкнуть из себя душу вместе со словами.
– Нет, Дмитрий Сергеевич, вы не туда глядите, не в ту материю ума своего проникаете! – почти стонал он. – Нынче время не то чтобы вспять пошло, а как-то вывернулось наизнаку. Снова, как в те проклятые девяностые, человек с бедой своей не в полицию идет, не к закону, а ищет людей, которые бы «порешали». А отчего, спрашивается? Отчего душа народная снова ищет правды в других углах?
Человек в добротном пальто тяжело вздохнул, и этот вздох был ответом на все вопросы разом. – Почему?
– Да потому, милостивый государь, что полиция наша, этот костяк порядка, обезлюдела и обезденежела! Люди бегут оттуда, как из чумного барака. Участковых, этих главных лекарей на земле, не хватает, на одного по три околотка приходится. А те, что остались, завалены не делами, а бумажным веществом, погребены под ним заживо. Да сверх того новая напасть: велено нам не за ворами и душегубами следить, а слушать воздух, вникать в шепоты, ловить недобрые взгляды! Законов-то напринимали видимо-невидимо, за каждый звук неосторожный, за каждый «пшик» в сторону власти теперь наказания полагаются, и требуют, требуют от нас карать, протоколировать, бумагу марать... И что в итоге? Что?
Он стукнул себя кулаком по колену, будто там сидел виновник всех бед.
– Известно что! Главный-то механизм порядка, на коем все держится, стоит без дела и ржавеет! Убийства, грабежи, споры соседские – все это ждет, все это копится, как гной в ране. И приходится нам людям отказывать, разводить руками, а они, потеряв надежду, идут на сторону, где своя справедливость, волчья, но быстрая. Понимаете ли вы весь ужас этого устройства?
Советник, Дмитрий Сергеевич, издал еще один скорбный звук, похожий на скрип несмазанной государственной машины. – Ох... Я-то чем могу помочь в этом горе?
– Но вы же подле государя! Вы ему слово молвите, мысль вложите! – взмолился проситель. – Пока он радеет о землях чужих, пока полки наши маршируют по заграничным полям, мы свои собственные земли, не ровен час, потеряем. Ибо главная функция власти, ее душа и суть во все времена – это общественный порядок. Вера в то, что власть есть сила и защита, – это тот самый раствор, на коем все камни держатся. А если вера эта пошатнется, если поймет народ, что он сирота, то и все государство задрожит, рассыплется! Милостивый государь, замолвите словечко! Людей не хватает, крови в государственном теле мало! И пусть политическими этими делами занимаются иные ведомства, нам бы сладить с тем, что на земле творится! Народ от похода заграничного будто с цепи сорвался...покоя нам не даёт. Вы уж там намекните как-нибудь... не справляемся мы... Нужны нам деньги, нужен народ, чтобы государство это бдить, чтобы механизм его работал и людям была от него помощь, а не один лишь страх.
Дмитрий Сергеевич долго молчал, словно взвешивая на невидимых весах и слова просителя, и густую парковую тьму. Наконец, он медленно поднялся, поправив складки на своем добротном пальто, которые от долгого сидения могли прийти в беспорядок.
– Хорошо, – произнес он голосом тихим и совершенно бесцветным, будто говорил не человек, а сама должность. – Ваше прошение я исполню. И постараюсь государю аккуратно намекнуть на сие положение дел... А сейчас время и впрямь позднее, прошу откланяться.
И с этими словами он повернулся и, не оглядываясь, пошел прочь по аллее. Его фигура медленно истаивала в желтом сумраке, пока совсем не растворилась, оставив просителя одного на скамейке, наедине с его отчаянной надеждой и глухой ночной тишиной.
Час был вечерний, и хотя стрелки на Спасской башне, должно быть, давно уж отсчитали десять, в городском саду, в самой его глухой и темной аллее, под единственным сиротливым фонарем, что лил на землю желтый и болезненный свет, продолжали сидеть на скамейке двое. Один, в добротном пальто, сидел откинувшись, являя собою образ государственной усталости; другой же, подавшись вперед, говорил с жаром, с отчаянием, будто пытался вытолкнуть из себя душу вместе со словами.
– Нет, Дмитрий Сергеевич, вы не туда глядите, не в ту материю ума своего проникаете! – почти стонал он. – Нынче время не то чтобы вспять пошло, а как-то вывернулось наизнаку. Снова, как в те проклятые девяностые, человек с бедой своей не в полицию идет, не к закону, а ищет людей, которые бы «порешали». А отчего, спрашивается? Отчего душа народная снова ищет правды в других углах?
Человек в добротном пальто тяжело вздохнул, и этот вздох был ответом на все вопросы разом. – Почему?
– Да потому, милостивый государь, что полиция наша, этот костяк порядка, обезлюдела и обезденежела! Люди бегут оттуда, как из чумного барака. Участковых, этих главных лекарей на земле, не хватает, на одного по три околотка приходится. А те, что остались, завалены не делами, а бумажным веществом, погребены под ним заживо. Да сверх того новая напасть: велено нам не за ворами и душегубами следить, а слушать воздух, вникать в шепоты, ловить недобрые взгляды! Законов-то напринимали видимо-невидимо, за каждый звук неосторожный, за каждый «пшик» в сторону власти теперь наказания полагаются, и требуют, требуют от нас карать, протоколировать, бумагу марать... И что в итоге? Что?
Он стукнул себя кулаком по колену, будто там сидел виновник всех бед.
– Известно что! Главный-то механизм порядка, на коем все держится, стоит без дела и ржавеет! Убийства, грабежи, споры соседские – все это ждет, все это копится, как гной в ране. И приходится нам людям отказывать, разводить руками, а они, потеряв надежду, идут на сторону, где своя справедливость, волчья, но быстрая. Понимаете ли вы весь ужас этого устройства?
Советник, Дмитрий Сергеевич, издал еще один скорбный звук, похожий на скрип несмазанной государственной машины. – Ох... Я-то чем могу помочь в этом горе?
– Но вы же подле государя! Вы ему слово молвите, мысль вложите! – взмолился проситель. – Пока он радеет о землях чужих, пока полки наши маршируют по заграничным полям, мы свои собственные земли, не ровен час, потеряем. Ибо главная функция власти, ее душа и суть во все времена – это общественный порядок. Вера в то, что власть есть сила и защита, – это тот самый раствор, на коем все камни держатся. А если вера эта пошатнется, если поймет народ, что он сирота, то и все государство задрожит, рассыплется! Милостивый государь, замолвите словечко! Людей не хватает, крови в государственном теле мало! И пусть политическими этими делами занимаются иные ведомства, нам бы сладить с тем, что на земле творится! Народ от похода заграничного будто с цепи сорвался...покоя нам не даёт. Вы уж там намекните как-нибудь... не справляемся мы... Нужны нам деньги, нужен народ, чтобы государство это бдить, чтобы механизм его работал и людям была от него помощь, а не один лишь страх.
Дмитрий Сергеевич долго молчал, словно взвешивая на невидимых весах и слова просителя, и густую парковую тьму. Наконец, он медленно поднялся, поправив складки на своем добротном пальто, которые от долгого сидения могли прийти в беспорядок.
– Хорошо, – произнес он голосом тихим и совершенно бесцветным, будто говорил не человек, а сама должность. – Ваше прошение я исполню. И постараюсь государю аккуратно намекнуть на сие положение дел... А сейчас время и впрямь позднее, прошу откланяться.
И с этими словами он повернулся и, не оглядываясь, пошел прочь по аллее. Его фигура медленно истаивала в желтом сумраке, пока совсем не растворилась, оставив просителя одного на скамейке, наедине с его отчаянной надеждой и глухой ночной тишиной.
👍7❤1
#О_охранителях_счастья
В Главном управлении по надзору за народными радованиями и всеобщим ликованием битый час стоял гул, похожий на гудение встревоженного улья. Дело было преважное, государственной срочности: до государя-батюшки дошел некий слух, будто в народе завелись отдельные элементы, обеспокоенные текущим положением дел. А посему царь, в отеческой заботе своей, повелел министерству срочно составить доклад и доподлинно выяснить: так ли народ рад, как ему, государю, видится из окон его дворца, или же в механизме всеобщего счастья наметился некий сбой?
И вроде бы доклад выходил простой и цельный. Всякому было известно, что в империи проживали люди, которые не радоваться попросту не могли, ибо сие было не положено по уставу. При приближении всякого достойного чина надлежало немедля изображать на лице улыбку установленного образца и испускать из глаз лучи искреннего счастья, отчего по улицам столицы в иные дни было больно ходить без темных очков.
Но вот случилась загвоздка, да такая, что весь аппарат министерства встал. Было решительно непонятно, как считать процент «очень счастливых» от тех, кто был счастлив «умеренно».
Старший советник, бил себя кулаком в грудь и настаивал, что «очень счастливых» в отечестве непременно девяносто девять процентов, и ни десятой долей меньше. – Это же очевидно! — гремел он. – Один процент надобно оставить на младенцев в пеленках, кои по младости своей еще не в полной мере осознают своего счастья!
А младший советник, человек юркий, с лицом острым, как кончик пера, громко ему возражал: – Ошибаетесь, ваше превосходительство! Младенец в нашем государстве счастлив уже в утробе матери! Он впитывает радость бытия с молоком! Посему «очень счастливых» у нас девяносто девять и девяносто девять сотых процента!
Спор их грозил перейти в рукопашную и мог бы длиться до второго пришествия, но, слава Богу, в самом дальнем углу, в архиве, отыскался древний, пожелтевший от времени документ. Это был «ГОСТ по всенародному счастью», утвержденный еще при КПСС.
На пыльном листе было черным по белому начертано, что «счастье народное, являясь продуктом государственного производства, не может иметь степеней, долей и процентов. Оно либо есть в полном объеме, либо его нет вовсе. Промежуточных состояний не предусмотрено».
И вот уже на гербовой бумаге, каллиграфическим почерком выводился итоговый доклад царю-батюшке:
«Доносим до Вашего Императорского Величества, что в результате проведенной проверки установлено: народ вверенного Вам государства счастлив на сто (100) процентов. Отколовшихся и сомневающихся не имеем.
В Главном управлении по надзору за народными радованиями и всеобщим ликованием битый час стоял гул, похожий на гудение встревоженного улья. Дело было преважное, государственной срочности: до государя-батюшки дошел некий слух, будто в народе завелись отдельные элементы, обеспокоенные текущим положением дел. А посему царь, в отеческой заботе своей, повелел министерству срочно составить доклад и доподлинно выяснить: так ли народ рад, как ему, государю, видится из окон его дворца, или же в механизме всеобщего счастья наметился некий сбой?
И вроде бы доклад выходил простой и цельный. Всякому было известно, что в империи проживали люди, которые не радоваться попросту не могли, ибо сие было не положено по уставу. При приближении всякого достойного чина надлежало немедля изображать на лице улыбку установленного образца и испускать из глаз лучи искреннего счастья, отчего по улицам столицы в иные дни было больно ходить без темных очков.
Но вот случилась загвоздка, да такая, что весь аппарат министерства встал. Было решительно непонятно, как считать процент «очень счастливых» от тех, кто был счастлив «умеренно».
Старший советник, бил себя кулаком в грудь и настаивал, что «очень счастливых» в отечестве непременно девяносто девять процентов, и ни десятой долей меньше. – Это же очевидно! — гремел он. – Один процент надобно оставить на младенцев в пеленках, кои по младости своей еще не в полной мере осознают своего счастья!
А младший советник, человек юркий, с лицом острым, как кончик пера, громко ему возражал: – Ошибаетесь, ваше превосходительство! Младенец в нашем государстве счастлив уже в утробе матери! Он впитывает радость бытия с молоком! Посему «очень счастливых» у нас девяносто девять и девяносто девять сотых процента!
Спор их грозил перейти в рукопашную и мог бы длиться до второго пришествия, но, слава Богу, в самом дальнем углу, в архиве, отыскался древний, пожелтевший от времени документ. Это был «ГОСТ по всенародному счастью», утвержденный еще при КПСС.
На пыльном листе было черным по белому начертано, что «счастье народное, являясь продуктом государственного производства, не может иметь степеней, долей и процентов. Оно либо есть в полном объеме, либо его нет вовсе. Промежуточных состояний не предусмотрено».
И вот уже на гербовой бумаге, каллиграфическим почерком выводился итоговый доклад царю-батюшке:
«Доносим до Вашего Императорского Величества, что в результате проведенной проверки установлено: народ вверенного Вам государства счастлив на сто (100) процентов. Отколовшихся и сомневающихся не имеем.
👍5🔥3👏2❤1🤣1
#О_надеждах.
— Если уж на чистоту, господа, — произнес Верхоглядцев, обведя тяжелым взглядом собравшихся сановников, — то вот какой престранный каламбур у нас с вами получается. Каламбур, право слово, совсем не смешной, ибо от него пахнет порохом, и люди гибнут.
Он сделал паузу, давая словам своим впитаться в бархат портьер и в души присутствующих.
— Мы-то с вами, господа, сидючи в тепле да при ресторанах, конечно, можем подождать. И три месяца, и четыре, и даже год, ежели надобно будет. Ибо страдаем мы от этого ожидания не так сильно, как те, кто сражается в сыром окопе или трудится в тылу до седьмого пота. Но вот целесообразность всего этого... Ох, какая в ней туманная целесообразность!
Он понизил голос до шепота: — Доходят до меня слухи, господа, что цепочки передачи знаний и принятия решений у нас с государством совершенно разные. Конечно, слухи эти разносятся какими-то контрактниками, да ютуб-каналы показывают обзоры боевых действий... Все это, наверное, — он нарочито выделил это слово, — НАВЕРНОЕ, не может быть инструментом для настоящего статистического анализа, для принятия взвешенного решения на пользу отечества. Уверен я, господа, что у государства нашего есть другие уши и другие глаза, которые в эти наши интернеты не заглядывают, а все принимают всерьез, с бумагами и докладами, выслушивая своих подчиненных.
Тут один из сановников, подал тихий, но пронзительный голос:
— А разве можно верить своим подчиненным, господин Верхоглядцев?
Верхоглядцев, посмотрел ему прямо в глаза. — Конечно, можно, милостивый государь, ежели вы сами честный человек. А если нет — то, увы, нельзя.
В зале повисло неловкое молчание, которое тут же поспешил нарушить другой сановник, благообразный старец с орденами. — Господа, господа, к чему такие речи! — примирительно промолвил он. — В нашем отечестве, как всем известно, чин и должность имеют только люди честные и преданные престолу, так что нам беспокоиться не о чем. Потому, думаю, слухам разным да глазам лучше не верить, а довериться целиком и полностью мудрым и взвешенным решениям наших государственных мужей. Раз они сказали — три месяца, значит, через три месяца и будет результат. Так и зафиксируем в протоколе.
Он кивнул секретарю, и тот склонился над бумагой, выводя каллиграфическим почерком: «Срок исполнения — три месяца»
— Если уж на чистоту, господа, — произнес Верхоглядцев, обведя тяжелым взглядом собравшихся сановников, — то вот какой престранный каламбур у нас с вами получается. Каламбур, право слово, совсем не смешной, ибо от него пахнет порохом, и люди гибнут.
Он сделал паузу, давая словам своим впитаться в бархат портьер и в души присутствующих.
— Мы-то с вами, господа, сидючи в тепле да при ресторанах, конечно, можем подождать. И три месяца, и четыре, и даже год, ежели надобно будет. Ибо страдаем мы от этого ожидания не так сильно, как те, кто сражается в сыром окопе или трудится в тылу до седьмого пота. Но вот целесообразность всего этого... Ох, какая в ней туманная целесообразность!
Он понизил голос до шепота: — Доходят до меня слухи, господа, что цепочки передачи знаний и принятия решений у нас с государством совершенно разные. Конечно, слухи эти разносятся какими-то контрактниками, да ютуб-каналы показывают обзоры боевых действий... Все это, наверное, — он нарочито выделил это слово, — НАВЕРНОЕ, не может быть инструментом для настоящего статистического анализа, для принятия взвешенного решения на пользу отечества. Уверен я, господа, что у государства нашего есть другие уши и другие глаза, которые в эти наши интернеты не заглядывают, а все принимают всерьез, с бумагами и докладами, выслушивая своих подчиненных.
Тут один из сановников, подал тихий, но пронзительный голос:
— А разве можно верить своим подчиненным, господин Верхоглядцев?
Верхоглядцев, посмотрел ему прямо в глаза. — Конечно, можно, милостивый государь, ежели вы сами честный человек. А если нет — то, увы, нельзя.
В зале повисло неловкое молчание, которое тут же поспешил нарушить другой сановник, благообразный старец с орденами. — Господа, господа, к чему такие речи! — примирительно промолвил он. — В нашем отечестве, как всем известно, чин и должность имеют только люди честные и преданные престолу, так что нам беспокоиться не о чем. Потому, думаю, слухам разным да глазам лучше не верить, а довериться целиком и полностью мудрым и взвешенным решениям наших государственных мужей. Раз они сказали — три месяца, значит, через три месяца и будет результат. Так и зафиксируем в протоколе.
Он кивнул секретарю, и тот склонился над бумагой, выводя каллиграфическим почерком: «Срок исполнения — три месяца»
🔥5👍2👏2😁2
#О_ладье
Господин Верхоглядцев сидел за шахматной доской в окружении своих учеников, юных гроссмейстеров. Он играл сам с собой, и молодые люди молча наблюдали за этой безмолвной борьбой, где одна его рука продумывала ходы за белых, а другая — за черных.
– Итак, господа, смотрите внимательно, – нарушил он тишину. – Шахматы — это не просто игра, это модель любого государства. Вот, к примеру, ладья. Это наша бюрократия, хозяйственный аппарат. Ходит она прямо, без хитростей, по строгому порядку. На ладью обычно вешают всех собак, ибо они редко огрызаются будучи людьми степенными, добрыми по своему внутреннему устройству и профессии.
Он задумчиво потер фигуру.
– Кажется, что она слаба. Но у нее есть два мощных инструмента. Первый — она владеет рублем, распределяет бюджеты. Второй — она имеет право контролировать и проводить проверки. Даже у ферзя.
А вот и сам ферзь, – Верхоглядцев указал на соседнюю фигуру. – Это силовой, охранительный блок. Его задача — оберегать государство. Сила его огромна, и он может ходить как угодно.
Офицер — это армия, она воюет, исполняя приказ.
Ну а царь — это центр, который все защищают и чьим именем все делается.
Он сделал ход белой ладьей.
– Но бывает так, что в государстве пропадает согласие. Фигуры начинают ходить сами по себе, каждая в свою сторону. Начинается разлад. И тогда ферзь, силовой блок, чувствуя свою мощь, может выйти из-под контроля и начать крушить всю доску. В такой ситуации, казалось бы, первой падёт ладья.
– И так обычно и бывает, но бывали в нашей истории и другие моменты, – продолжил он. – У нас ладья может и должна подчинить ферзя. Нет, не силой. Умом и порядком. Чтобы это сделать, ладья должна опереться на закон и использовать свои инструменты. Через контроль над рублем и через требование отчета бюрократия и возвращает в государство координацию и порядок. Понимаете? Порядок появляется тогда, когда каждая фигура не только сильна, но и подотчётна.
А если отчёта нет, нет и управления хорошего, и не ясно кто и как расходует, на что, зачем, и для кого.
Он замолчал, и его взгляд упал на последнюю фигуру.
– А это, господа, конь. Он, как видите, в пальто. Кто он такой — не знает никто. Но он есть. И ходит он не так, как все остальные. Может быть, это случай. Может быть, чей-то хитрый умысел. Но всегда помните, что в любой партии есть сила, которую нельзя просчитать до конца.
Верхоглядцев вздохнул, и его левая рука сделала ответный ход черным конем. Партия против самого себя продолжалась.
Господин Верхоглядцев сидел за шахматной доской в окружении своих учеников, юных гроссмейстеров. Он играл сам с собой, и молодые люди молча наблюдали за этой безмолвной борьбой, где одна его рука продумывала ходы за белых, а другая — за черных.
– Итак, господа, смотрите внимательно, – нарушил он тишину. – Шахматы — это не просто игра, это модель любого государства. Вот, к примеру, ладья. Это наша бюрократия, хозяйственный аппарат. Ходит она прямо, без хитростей, по строгому порядку. На ладью обычно вешают всех собак, ибо они редко огрызаются будучи людьми степенными, добрыми по своему внутреннему устройству и профессии.
Он задумчиво потер фигуру.
– Кажется, что она слаба. Но у нее есть два мощных инструмента. Первый — она владеет рублем, распределяет бюджеты. Второй — она имеет право контролировать и проводить проверки. Даже у ферзя.
А вот и сам ферзь, – Верхоглядцев указал на соседнюю фигуру. – Это силовой, охранительный блок. Его задача — оберегать государство. Сила его огромна, и он может ходить как угодно.
Офицер — это армия, она воюет, исполняя приказ.
Ну а царь — это центр, который все защищают и чьим именем все делается.
Он сделал ход белой ладьей.
– Но бывает так, что в государстве пропадает согласие. Фигуры начинают ходить сами по себе, каждая в свою сторону. Начинается разлад. И тогда ферзь, силовой блок, чувствуя свою мощь, может выйти из-под контроля и начать крушить всю доску. В такой ситуации, казалось бы, первой падёт ладья.
– И так обычно и бывает, но бывали в нашей истории и другие моменты, – продолжил он. – У нас ладья может и должна подчинить ферзя. Нет, не силой. Умом и порядком. Чтобы это сделать, ладья должна опереться на закон и использовать свои инструменты. Через контроль над рублем и через требование отчета бюрократия и возвращает в государство координацию и порядок. Понимаете? Порядок появляется тогда, когда каждая фигура не только сильна, но и подотчётна.
А если отчёта нет, нет и управления хорошего, и не ясно кто и как расходует, на что, зачем, и для кого.
Он замолчал, и его взгляд упал на последнюю фигуру.
– А это, господа, конь. Он, как видите, в пальто. Кто он такой — не знает никто. Но он есть. И ходит он не так, как все остальные. Может быть, это случай. Может быть, чей-то хитрый умысел. Но всегда помните, что в любой партии есть сила, которую нельзя просчитать до конца.
Верхоглядцев вздохнул, и его левая рука сделала ответный ход черным конем. Партия против самого себя продолжалась.
🔥2
#О_правилах
Часть 1
Есть в Петербурге, да и что в Петербурге – во всей необъятной нашей матушке-России, дни, когда солнце, кажется, светит не для всех одинаково. Одному оно лишь досадливо блеснет на лысину, другому же, человеку маленькому и неприметному, вдруг воссияет таким несказанным светом, что вся его душа вывернется наизнанку от благодати.
Именно такой день, нет, не день, а целое торжество небес и земли, наступил для Акакия Акакиевича Башмачкина. О, наконец-то, наконец-то! Его, вечного переписчика судеб чужих, его, букашку, затерянную в громадной машине департаментов, приняли на большую службу! И не просто на службу, а на ту, где выдавали шинель черного сукна, которая в его трепетных мечтах была не просто одеянием, а священным покровом, хоругвью его смиренной души!
Представьте себе, господа, он примчался, почти не касаясь земли стоптанными своими сапожонками, за целых полчаса до положенного срока! Душа его пела и замирала в предвкушении. Ведь сегодня, да, сегодня ему предстояло лицезреть ту самую, легендарную «Книгу Игрока», о которой шептались в университетских кулуарах. Он дал себе клятву, страшную клятву, вызубрить ее от корки до корки, постичь всякую ее букву и запятую, дабы стать не просто игроком, но виртуозом, первым скрипачом в оркестре правил, и вот тогда-то... о, тогда он позволит себе все, решительно все!
И вот, будто невидимый перст судьбы указал на него, из кабинета старшего начальника донесся глас. Глас был таков, что поджилки у Акакия Акакиевича, и без того некрепкие, превратились в студень. Постучав так робко, будто боялся обеспокоить истлевшую от времени обивку двери, он проскользнул внутрь и вжался в уголок, стараясь, кажется, занять места меньше, чем занимала его собственная тень.
«Ну-с, Акакий Акакиевич, присаживайтесь, — произнес статский советник Егоров, и на губах его мелькнула улыбочка, тоненькая, как паутинка. — Вот вам книга. Часу, полагаю, на ознакомление хватит».
«Один час! — пронеслось в голове у Башмачкина. — Один час для этого светоча, для этих скрижалей завета!»
С трепетом, какой бывает лишь у археолога, вскрывающего гробницу фараона, он развернул тяжелый фолиант. И что же предстало его очам? Белый лист. Чистый, девственный, наводящий ужас своей пустотой. Он перевернул его. Другой. И тот был пуст. Морок! Наваждение! «Господи, я ослеп! — завопило все внутри него. — Или же книга сия... пуста?» Недоумение на лице его сделалось таким густым, что им, кажется, можно было бы оклеивать стены вместо обоев. «Как же так? Как же так? Как тогда делать карьеру смиренному рабу, недоумевал он»
Статский советник Егоров наблюдал за ним с тем же тихим, едва заметным удовольствием, с каким паук наблюдает за бьющейся в сетях мухой.
«Не извольте беспокоиться, — промолвил он бархатным голосом. — Поначалу все пугаются. А потом постигают. Правила, Акакий Акакиевич, они не в чернилах. Они здесь. — И он многозначительно постучал себя пальцем по лбу. — В голове».
«Но позвольте, ваше высокоблагородие, — пролепетал Акакий Акакиевич, — в моей голове их решительно нет! Откуда же им там взяться?»
«Появятся, — загадочно отвечал советник. — Непременно появятся, как только вы обживётесь. Наши правила не пишутся, любезный мой. Они разлиты в самом воздухе департамента. Вы просто научитесь ими дышать».
«А... а коли они исчезнут?» — пискнул Башмачкин, сам пугаясь своей смелости.
«Правила? — советник на мгновение задумался, будто решал вселенскую задачу. — Исчезнут? Невозможно. Такого в истории нашего ведомства еще не случалось».
«Благодарю за науку, милостивый государь, — прошептал Акакий Акакиевич и, пятясь, покинул кабинет.
Часть 1
Есть в Петербурге, да и что в Петербурге – во всей необъятной нашей матушке-России, дни, когда солнце, кажется, светит не для всех одинаково. Одному оно лишь досадливо блеснет на лысину, другому же, человеку маленькому и неприметному, вдруг воссияет таким несказанным светом, что вся его душа вывернется наизнанку от благодати.
Именно такой день, нет, не день, а целое торжество небес и земли, наступил для Акакия Акакиевича Башмачкина. О, наконец-то, наконец-то! Его, вечного переписчика судеб чужих, его, букашку, затерянную в громадной машине департаментов, приняли на большую службу! И не просто на службу, а на ту, где выдавали шинель черного сукна, которая в его трепетных мечтах была не просто одеянием, а священным покровом, хоругвью его смиренной души!
Представьте себе, господа, он примчался, почти не касаясь земли стоптанными своими сапожонками, за целых полчаса до положенного срока! Душа его пела и замирала в предвкушении. Ведь сегодня, да, сегодня ему предстояло лицезреть ту самую, легендарную «Книгу Игрока», о которой шептались в университетских кулуарах. Он дал себе клятву, страшную клятву, вызубрить ее от корки до корки, постичь всякую ее букву и запятую, дабы стать не просто игроком, но виртуозом, первым скрипачом в оркестре правил, и вот тогда-то... о, тогда он позволит себе все, решительно все!
И вот, будто невидимый перст судьбы указал на него, из кабинета старшего начальника донесся глас. Глас был таков, что поджилки у Акакия Акакиевича, и без того некрепкие, превратились в студень. Постучав так робко, будто боялся обеспокоить истлевшую от времени обивку двери, он проскользнул внутрь и вжался в уголок, стараясь, кажется, занять места меньше, чем занимала его собственная тень.
«Ну-с, Акакий Акакиевич, присаживайтесь, — произнес статский советник Егоров, и на губах его мелькнула улыбочка, тоненькая, как паутинка. — Вот вам книга. Часу, полагаю, на ознакомление хватит».
«Один час! — пронеслось в голове у Башмачкина. — Один час для этого светоча, для этих скрижалей завета!»
С трепетом, какой бывает лишь у археолога, вскрывающего гробницу фараона, он развернул тяжелый фолиант. И что же предстало его очам? Белый лист. Чистый, девственный, наводящий ужас своей пустотой. Он перевернул его. Другой. И тот был пуст. Морок! Наваждение! «Господи, я ослеп! — завопило все внутри него. — Или же книга сия... пуста?» Недоумение на лице его сделалось таким густым, что им, кажется, можно было бы оклеивать стены вместо обоев. «Как же так? Как же так? Как тогда делать карьеру смиренному рабу, недоумевал он»
Статский советник Егоров наблюдал за ним с тем же тихим, едва заметным удовольствием, с каким паук наблюдает за бьющейся в сетях мухой.
«Не извольте беспокоиться, — промолвил он бархатным голосом. — Поначалу все пугаются. А потом постигают. Правила, Акакий Акакиевич, они не в чернилах. Они здесь. — И он многозначительно постучал себя пальцем по лбу. — В голове».
«Но позвольте, ваше высокоблагородие, — пролепетал Акакий Акакиевич, — в моей голове их решительно нет! Откуда же им там взяться?»
«Появятся, — загадочно отвечал советник. — Непременно появятся, как только вы обживётесь. Наши правила не пишутся, любезный мой. Они разлиты в самом воздухе департамента. Вы просто научитесь ими дышать».
«А... а коли они исчезнут?» — пискнул Башмачкин, сам пугаясь своей смелости.
«Правила? — советник на мгновение задумался, будто решал вселенскую задачу. — Исчезнут? Невозможно. Такого в истории нашего ведомства еще не случалось».
«Благодарю за науку, милостивый государь, — прошептал Акакий Акакиевич и, пятясь, покинул кабинет.
🔥4❤2🤣2
#О_правилах
Часть 2 (не изданное)
На выходе он столкнулся с полицмейстерами, которые, словно две безмолвные тени, проследовали в кабинет начальника. Не успел он даже опустить свое бренное тело на стул, как из дверей начальственного кабинета вывели статского советника Егорова, а на запястьях его, о ужас, поблескивали наручники.
Кто-то из чиновников, самый смелый, высунулся из-за своей конторки и шепотом спросил: «За что его?»
Один из полицмейстеров, с лицом, высеченным из камня, обернулся и бросил:
«За нарушение правил, изложенных в циркуляре номер триста сорок два-бис».
По рядам пронесся шепот изумления. Тот же смельчак, бледнея, осмелился возразить:
«Помилуйте, господа, какой циркуляр? У нас такого отродясь не бывало!»
Полицмейстер смерил его взглядом, от которого могли бы скиснуть чернила в чернильнице.
«Не было, а теперь есть. Разослан сегодня утром. Касается правил, которых нет. А по новому положению, если правил нет, то всякое действие по ним приравнивается к противозаконию. Незнание циркуляра от ответственности не освобождает».
Сказав это, он подтолкнул в спину статского советника, и они исчезли в гулком коридоре. В департаменте воцарилась такая тишина, что было слышно, как у Акакия Акакиевича стучат зубы. Он вдруг с ужасающей ясностью понял: воздух, которым ему велели дышать, ядовит. И правила этого воздуха меняются с каждым новым, никем не виданным циркуляром. В этом тумане была лишь одна твердыня, одна скала, за которую можно было уцепиться.
«Вот так история!» — прошептал он и с тяжким, сокрушенным вздохом извлек из портфеля и водрузил на стол свой необъятный, как сама Российская Империя, Уголовно-процессуальный кодекс. И начал по нему жить!
Часть 2 (не изданное)
На выходе он столкнулся с полицмейстерами, которые, словно две безмолвные тени, проследовали в кабинет начальника. Не успел он даже опустить свое бренное тело на стул, как из дверей начальственного кабинета вывели статского советника Егорова, а на запястьях его, о ужас, поблескивали наручники.
Кто-то из чиновников, самый смелый, высунулся из-за своей конторки и шепотом спросил: «За что его?»
Один из полицмейстеров, с лицом, высеченным из камня, обернулся и бросил:
«За нарушение правил, изложенных в циркуляре номер триста сорок два-бис».
По рядам пронесся шепот изумления. Тот же смельчак, бледнея, осмелился возразить:
«Помилуйте, господа, какой циркуляр? У нас такого отродясь не бывало!»
Полицмейстер смерил его взглядом, от которого могли бы скиснуть чернила в чернильнице.
«Не было, а теперь есть. Разослан сегодня утром. Касается правил, которых нет. А по новому положению, если правил нет, то всякое действие по ним приравнивается к противозаконию. Незнание циркуляра от ответственности не освобождает».
Сказав это, он подтолкнул в спину статского советника, и они исчезли в гулком коридоре. В департаменте воцарилась такая тишина, что было слышно, как у Акакия Акакиевича стучат зубы. Он вдруг с ужасающей ясностью понял: воздух, которым ему велели дышать, ядовит. И правила этого воздуха меняются с каждым новым, никем не виданным циркуляром. В этом тумане была лишь одна твердыня, одна скала, за которую можно было уцепиться.
«Вот так история!» — прошептал он и с тяжким, сокрушенным вздохом извлек из портфеля и водрузил на стол свой необъятный, как сама Российская Империя, Уголовно-процессуальный кодекс. И начал по нему жить!
🔥4🤣2🫡1
#Сталина_на_них_нет
Господин Верхоглядцев сидел за своим необъятным столом, на котором, будто горы после светопреставления, громоздились всенародные челобитные и прошения, извлеченные из новомодных этих «ютубов». И листая сии бумаги, сей глас народа, он дивился до изумления одному и тому же припеву, что повторялся с упорством заезженной пластинки, с упрямством дятла, долбящего вековую сосну.
«Сталина на них нет!» — взывал один. «Эх, при товарище Сталине они бы у меня не паркет протирали, а руду кайлом копали!» — вторил ему другой. И так без конца. Кошка, видите ли, поранила лапку — виноват чиновник, ибо недоглядел. Речка у дома зацвела тиной — опять же чиновник, не очистил. Прошел ливень и затопил подвалы — сто лет назад ливневку неправильно спроектировали. Но апогеем всего был крик души одного обывателя, у которого протекал унитаз: «Прокладка негодная! Ибо при Сталине и прокладка-то другая была, из правильного каучука, а не из нынешнего барахла!»
«И оттого-то, видно, и нет в нашем народе доброго устройства, — с горечью размышлял Верхоглядцев, — что все ждут некоего верховного ремонтника, Сталина, а сами и гвоздя в стену вбить не хотят».
Но тут же мысль его делала другой, более хитрый оборот.
«А впрочем, — думал он, — были ведь и те, кто хотел. Были те, кто пытался и речку чистить, и за прокладками следить. Да только им за это так надавали по рукам, так припугнули, что всякое желание к самодеятельности отбили. Признали их людьми, любящими неправильный экстрим, и отлучили от общего дела. И с тех пор никто более этим самым экстримом заниматься не хочет, ибо всякий боится, как бы чего не вышло».
Так и выходит, что народ-то отчасти прав в своем горьком бездействии. Ибо если вы, господа правители, отказались от народных услуг и его помощи в управлении, если отстранили его от общего труда, так извольте уж теперь сами: и реки очищать, и унитазы ремонтировать, и сорняки по всей необъятной нашей родине до последнего корешка выпалывать.
«А-а-а, — будто слышал он их ответ, — говорите, у вас на все это рук не хватит? Верно, не хватит. Так зачем же вы по рукам-то били?»
И видел Верхоглядцев всю схему этого печального механизма. Хорошее управление, оно ведь только народное может быть. А когда оно народное? Когда народ чувствует живую ответственность за свою землю, за свой город, за свой подъезд, за свою речку. Когда он не гость на этой земле, а хозяин. И тогда он вместе с государственными мужами и наводит порядок.
«А для этого, — вздыхал он, — надобно было растить Гражданина. И ведь растили же! Да только в какой-то момент испугались. Ибо гражданин, почувствовав себя хозяином, и власти себе захотел, а властью-то с ним делиться никто не желал. Вот и прикрыли сию душеполезную лавочку. И с тех самых пор и понеслось по всем весям, из каждого утюга: «Сталин... Сталин... Сталин...»
Верхоглядцев отложил бумаги и потер уставшие глаза.
«Ох, не знаете, на кого молитесь, болезные... Ох, не знаете, — сокрушался он в тишине своего кабинета. — Не Сталину, не верховному слесарю молиться надобно, когда в доме разлад. Богу надо молиться, одному только Богу!
Господин Верхоглядцев сидел за своим необъятным столом, на котором, будто горы после светопреставления, громоздились всенародные челобитные и прошения, извлеченные из новомодных этих «ютубов». И листая сии бумаги, сей глас народа, он дивился до изумления одному и тому же припеву, что повторялся с упорством заезженной пластинки, с упрямством дятла, долбящего вековую сосну.
«Сталина на них нет!» — взывал один. «Эх, при товарище Сталине они бы у меня не паркет протирали, а руду кайлом копали!» — вторил ему другой. И так без конца. Кошка, видите ли, поранила лапку — виноват чиновник, ибо недоглядел. Речка у дома зацвела тиной — опять же чиновник, не очистил. Прошел ливень и затопил подвалы — сто лет назад ливневку неправильно спроектировали. Но апогеем всего был крик души одного обывателя, у которого протекал унитаз: «Прокладка негодная! Ибо при Сталине и прокладка-то другая была, из правильного каучука, а не из нынешнего барахла!»
«И оттого-то, видно, и нет в нашем народе доброго устройства, — с горечью размышлял Верхоглядцев, — что все ждут некоего верховного ремонтника, Сталина, а сами и гвоздя в стену вбить не хотят».
Но тут же мысль его делала другой, более хитрый оборот.
«А впрочем, — думал он, — были ведь и те, кто хотел. Были те, кто пытался и речку чистить, и за прокладками следить. Да только им за это так надавали по рукам, так припугнули, что всякое желание к самодеятельности отбили. Признали их людьми, любящими неправильный экстрим, и отлучили от общего дела. И с тех пор никто более этим самым экстримом заниматься не хочет, ибо всякий боится, как бы чего не вышло».
Так и выходит, что народ-то отчасти прав в своем горьком бездействии. Ибо если вы, господа правители, отказались от народных услуг и его помощи в управлении, если отстранили его от общего труда, так извольте уж теперь сами: и реки очищать, и унитазы ремонтировать, и сорняки по всей необъятной нашей родине до последнего корешка выпалывать.
«А-а-а, — будто слышал он их ответ, — говорите, у вас на все это рук не хватит? Верно, не хватит. Так зачем же вы по рукам-то били?»
И видел Верхоглядцев всю схему этого печального механизма. Хорошее управление, оно ведь только народное может быть. А когда оно народное? Когда народ чувствует живую ответственность за свою землю, за свой город, за свой подъезд, за свою речку. Когда он не гость на этой земле, а хозяин. И тогда он вместе с государственными мужами и наводит порядок.
«А для этого, — вздыхал он, — надобно было растить Гражданина. И ведь растили же! Да только в какой-то момент испугались. Ибо гражданин, почувствовав себя хозяином, и власти себе захотел, а властью-то с ним делиться никто не желал. Вот и прикрыли сию душеполезную лавочку. И с тех самых пор и понеслось по всем весям, из каждого утюга: «Сталин... Сталин... Сталин...»
Верхоглядцев отложил бумаги и потер уставшие глаза.
«Ох, не знаете, на кого молитесь, болезные... Ох, не знаете, — сокрушался он в тишине своего кабинета. — Не Сталину, не верховному слесарю молиться надобно, когда в доме разлад. Богу надо молиться, одному только Богу!
👏7
#О_правых
Верхоглядцев неуклюже осмотрелся. Сырая прохлада пещеры, куда привел его молчаливый проводник, казалось, проникала до самых костей. Проводник уже ушел, оставив его наедине с тишиной и сгорбленной фигурой в истертой рясе, сидящей в полумраке. Здесь, по слухам, обитал старец великой мудрости, и Верхоглядцев проделал долгий путь, чтобы задать ему один-единственный вопрос, мучивший его душу: «Что делать с правыми?»
— Присаживайся, добрый человек, на сей камень, — проскрипел тихий голос. — Ибо более ничего нет у меня, чем мог бы я тебя приветить.
Верхоглядцев смущенно опустился на холодный валун. Старец же молвил, не сводя с него выцветших глаз:
— Не утруждай уст своих, я знаю, с каким вопросом ты пришел в мою обитель. Вы хотите понять тех людей, которые вам дороги. Верно?
— Да... — едва слышно выдохнул Верхоглядцев, пораженный прозорливостью отшельника.
Старец надолго замолчал, словно вслушиваясь в отголоски этого тихого «да». Затем он пошевелился, и его голос полился вновь.
— Коли так, чадо моё, слушай.
Аще хощу уразуметь помышления тех людей, что ныне о крепости племени нашего ярятся, не словеса их и речи пышные слушаю, но к песнопениям их обращаю слух мой. Ибо в гудбе и напеве душа человеческая говорит без обмана, яко на духу. И есть, чадо, в тех новых напевах нечто, что душу мою смущает и отвращает.
Ибо кто взирает в летописи и предания отцов наших, тот доподлинно ведает: не гордынею да ратной злобою велик был пращур наш, но смиренномудрием и сердцем милующим, и не токмо к единокровным своим. Посему и даровал ему Господь землю сию великую и обильную, что в смирении своем не превозносился он над инородцем, но мал пред ним казался, в нужде его помогая. И тем обретал доверие его, и не восставал на него никто с последним ожесточением.
Ведаю, бывают времена лютые и брани великие, егда и меч нужен для защиты земли нашей. Но якоже ум без милосердия — пагуба для души, тако и ярость ратная без самоумаления — пагуба сугубая. Ибо несть тогда узды внутренней, и некому в сердце твоем крикнуть: «Остановись, человече! Не впадай в грех!»
Случается и тако: по грехам нашим оскудевает в людях обычай добрый и благолепие душевное, и тогда иные племена, видя наготу нашу, начинают хулить нас. И сие бывает. Или же держава наша ослабнет, и несть порядка в земле, и тогда добрые люди сами сходятся в дружины, дабы от татей и разбоя уберечься. И тако бывает.
Но при всех бедах сих, всяк, кто идёт по стезе отцов, должен паче всего пронести в сердце своем любовь нелицемерную. Любовь ко всякому человеку, сотворенному по образу Божию, а не токмо к тем, чей лик и язык схож с твоим. Ибо не иудея-единоверца, но самарянина инородного Господь наш Иисус Христос во притче ближним нарёк. Так и у всякого русича исстари в дружбе и соседстве добром и татарин бывал, и мордвин, и узбек и чеченец и иной человек, и нет в том греха, но токмо исполнение заповеди Христовой.
Посему не о крепости ратной и не о гордыне племенной надобно ныне радеть, но паче всего о Вере Православной. В ней же корень и камень краеугольный — смирение и любовь. А путь к спасению души един — через любовь проходит.
А теперь иди, чадо, и помни сие. Аминь.
Верхоглядцев неуклюже осмотрелся. Сырая прохлада пещеры, куда привел его молчаливый проводник, казалось, проникала до самых костей. Проводник уже ушел, оставив его наедине с тишиной и сгорбленной фигурой в истертой рясе, сидящей в полумраке. Здесь, по слухам, обитал старец великой мудрости, и Верхоглядцев проделал долгий путь, чтобы задать ему один-единственный вопрос, мучивший его душу: «Что делать с правыми?»
— Присаживайся, добрый человек, на сей камень, — проскрипел тихий голос. — Ибо более ничего нет у меня, чем мог бы я тебя приветить.
Верхоглядцев смущенно опустился на холодный валун. Старец же молвил, не сводя с него выцветших глаз:
— Не утруждай уст своих, я знаю, с каким вопросом ты пришел в мою обитель. Вы хотите понять тех людей, которые вам дороги. Верно?
— Да... — едва слышно выдохнул Верхоглядцев, пораженный прозорливостью отшельника.
Старец надолго замолчал, словно вслушиваясь в отголоски этого тихого «да». Затем он пошевелился, и его голос полился вновь.
— Коли так, чадо моё, слушай.
Аще хощу уразуметь помышления тех людей, что ныне о крепости племени нашего ярятся, не словеса их и речи пышные слушаю, но к песнопениям их обращаю слух мой. Ибо в гудбе и напеве душа человеческая говорит без обмана, яко на духу. И есть, чадо, в тех новых напевах нечто, что душу мою смущает и отвращает.
Ибо кто взирает в летописи и предания отцов наших, тот доподлинно ведает: не гордынею да ратной злобою велик был пращур наш, но смиренномудрием и сердцем милующим, и не токмо к единокровным своим. Посему и даровал ему Господь землю сию великую и обильную, что в смирении своем не превозносился он над инородцем, но мал пред ним казался, в нужде его помогая. И тем обретал доверие его, и не восставал на него никто с последним ожесточением.
Ведаю, бывают времена лютые и брани великие, егда и меч нужен для защиты земли нашей. Но якоже ум без милосердия — пагуба для души, тако и ярость ратная без самоумаления — пагуба сугубая. Ибо несть тогда узды внутренней, и некому в сердце твоем крикнуть: «Остановись, человече! Не впадай в грех!»
Случается и тако: по грехам нашим оскудевает в людях обычай добрый и благолепие душевное, и тогда иные племена, видя наготу нашу, начинают хулить нас. И сие бывает. Или же держава наша ослабнет, и несть порядка в земле, и тогда добрые люди сами сходятся в дружины, дабы от татей и разбоя уберечься. И тако бывает.
Но при всех бедах сих, всяк, кто идёт по стезе отцов, должен паче всего пронести в сердце своем любовь нелицемерную. Любовь ко всякому человеку, сотворенному по образу Божию, а не токмо к тем, чей лик и язык схож с твоим. Ибо не иудея-единоверца, но самарянина инородного Господь наш Иисус Христос во притче ближним нарёк. Так и у всякого русича исстари в дружбе и соседстве добром и татарин бывал, и мордвин, и узбек и чеченец и иной человек, и нет в том греха, но токмо исполнение заповеди Христовой.
Посему не о крепости ратной и не о гордыне племенной надобно ныне радеть, но паче всего о Вере Православной. В ней же корень и камень краеугольный — смирение и любовь. А путь к спасению души един — через любовь проходит.
А теперь иди, чадо, и помни сие. Аминь.
👍3😁2🤮1
#О_мире
— Если бы мне, грешному, поручили сегодня мир заключать, — произнес господин Верхоглядцев, задумчиво глядя в свой стакан с чаем, — то я бы, господа, не мудрствуя лукаво, выторговывал бы любой ценой вариант корейский. Да-с. Замирение на тридцать лет. И никаких друг к другу претензий в течение этого срока. А далее — каждый живет как хочет и как Бог на душу положит.
Его собеседник, господин с лицом сомневающимся, кисло усмехнулся.
— Так ведь наберутся сил и снова война, что нам ваш корейский вариант.
— А мы, милостивый государь, тоже не щи лаптем хлебать будем, — не смутился Верхоглядцев. — Мы тоже сил наберемся. Но я и о другом думаю, о более высоком... Вы поймите, лет через десять-пятнадцать сама матушка-природа такой выкинет фортель, такой пойдет коленкор с этим самым климатом, что о вражде-то друг к другу люди и забывать начнут.
Он подался вперед, и глаза его загорелись пророческим огнем.
— Тут ведь два пути откроется: либо помогать друг другу начнем, чтобы выжить на этой грешной земле, либо, озверев от нужды, станем воевать пуще прежнего, до самого, так сказать, облысения Земли. Но я все же верю в человека. Кто пережил ужасы войны, тот снова в пекло по своей воле не захочет. Сразу — не захочет.
— А нам бы, — мечтательно добавил он, — пока затишье, отечество перестроить...
— Опять перестройка?! — ядовито перебил собеседник. — Нашли дураков! Аль забыли, чем то предприятие закончилось?
Верхоглядцев тяжело вздохнул, и весь его пророческий пыл угас.
— Хорошо. Какие еще есть варианты? Ничего не делать?
— Само рассосется? — с ехидцей предположил другой господин.
Верхоглядцев посмотрел в окно, за которым сгущались сумерки.
— Так ведь не рассасывается. Не уходит беда, милостивый государь. Никуда не уходит.
— Если бы мне, грешному, поручили сегодня мир заключать, — произнес господин Верхоглядцев, задумчиво глядя в свой стакан с чаем, — то я бы, господа, не мудрствуя лукаво, выторговывал бы любой ценой вариант корейский. Да-с. Замирение на тридцать лет. И никаких друг к другу претензий в течение этого срока. А далее — каждый живет как хочет и как Бог на душу положит.
Его собеседник, господин с лицом сомневающимся, кисло усмехнулся.
— Так ведь наберутся сил и снова война, что нам ваш корейский вариант.
— А мы, милостивый государь, тоже не щи лаптем хлебать будем, — не смутился Верхоглядцев. — Мы тоже сил наберемся. Но я и о другом думаю, о более высоком... Вы поймите, лет через десять-пятнадцать сама матушка-природа такой выкинет фортель, такой пойдет коленкор с этим самым климатом, что о вражде-то друг к другу люди и забывать начнут.
Он подался вперед, и глаза его загорелись пророческим огнем.
— Тут ведь два пути откроется: либо помогать друг другу начнем, чтобы выжить на этой грешной земле, либо, озверев от нужды, станем воевать пуще прежнего, до самого, так сказать, облысения Земли. Но я все же верю в человека. Кто пережил ужасы войны, тот снова в пекло по своей воле не захочет. Сразу — не захочет.
— А нам бы, — мечтательно добавил он, — пока затишье, отечество перестроить...
— Опять перестройка?! — ядовито перебил собеседник. — Нашли дураков! Аль забыли, чем то предприятие закончилось?
Верхоглядцев тяжело вздохнул, и весь его пророческий пыл угас.
— Хорошо. Какие еще есть варианты? Ничего не делать?
— Само рассосется? — с ехидцей предположил другой господин.
Верхоглядцев посмотрел в окно, за которым сгущались сумерки.
— Так ведь не рассасывается. Не уходит беда, милостивый государь. Никуда не уходит.
👍3
#О_школе
В Государевой школе № 7 шел душеполезный урок. Учительница Марфа Васильевна, женщина полной жизненной субстанции и с организующей энергией в глазах, бодро смотрела на свой класс, на этих будущих людей, которых ей поручили сделать счастливыми.
— Ну что, маленькие люди! — весело молвила она. — Займемся осмыслением прошлого! Я вам задавала на дом продумать реформу нашего образовательного вещества, что случилась при следующем царе. А ну-ка, Вовочка, давай сюда, к доске, выкладывай свое задание!
Вовочка, мальчик с напряженным лбом и пытливым взглядом, вышел к доске.
— Докладывай, Вовочка, какая главная неисправность была в образовании года этак двадцать пятого? Отчего люди мучились?
— В 2025 году, Марфа Васильевна, была большая душевная и умственная путаница! — с задором начал Вовочка. — Родители были недовольны, жаловались, а сами не чувствовали, что причина не в учителях, а в самом устройстве мира, который вдруг стал слишком большим и быстрым!
— А ну-ка, давай по пунктам, по-нашему, по-деловому! — подбодрила Марфа Васильевна.
— Пункт первый! — отчеканил Вовочка. — Главная беда была в том, что в детскую головушку, которая ведь не сундук бездонный, пытались вбить чугунную кашу из знаний! Формулы, даты, параграфы — все это трамбовали так, будто не в себя. Оттого голова у маленького человека пухла, но, увы, не умнела.
— Второе! Вместо того, чтобы научать детей главному — как семью строить, как других людей любить, как детей растить в любви и ответственности, — их учили двойному чувству. Говорили одно, а делали другое, отчего в человеке с малых лет появлялся внутренний зазор между словом и делом!
— Третье! Образование не видело в ребенке сокровенного человека, а хотело из всех сделать одинаковые изделия, будто на конвейере. Не было индивидуального вектора, а была одна общая штамповка!
— Четвертое! Из мальчиков и девочек хотели сделать только оборонные единицы, солдат. Будто вся жизнь человека — это только окоп и подвиг. А ведь человек для счастья рожден, и ему нужно быть и инженером, и лекарем, и учителем, и хлеборобом!
— Душа-человек! — всплеснула руками Марфа Васильевна от полноты педагогического чувства. — Садись, пять тебе за ясность мысли!
— А теперь, Алиса! К тебе вопрос! Какие же рычаги и механизмы применил следующий царь, чтобы эту неисправность устранить?
Алиса, девочка с лицом светлым, как будущее, встала и заговорила с веселой уверенностью:
— Во-первых, отменили обязательное делание из всех солдат! В школу пошли живые люди разных профессий — и врачи, и ученые, и офицеры, инженеры, спортсмены и всем своим видом показывали детям, какая разнообразная и интересная бывает жизнь!
— Во-вторых, в каждой школе заработал счетно-вычислительный товарищ, Искусственный Интеллект! Он всю бумажную суету на себя взял и стал учителю главным помощником в деле научения!
— В-третьих, главной задачей стало бережно растить человека, а не ковать из него изделие! Потому что ребенок, он ведь живой, он не солдат и не деталь!
— В-четвертых, прекратилось производство обмана для детей! Перестали говорить одно, а подразумевать другое. Если нет у нас демократии, так и говорили: нет ее, товарищи дети, потому что мы пока строим кое-что получше или по хуже!
— В-пятых, образование стало разно векторным! Дети сами сбивались в кружки и группы по интересу, а умная машина для каждого выстраивала его личный путь к знаниям, чтобы всякая наука шла человеку впрок, а не впустую.
— В-шестых, мы стали растить ответственного гражданина! Чтобы каждый с малых лет чувствовал себя хозяином своей страны, а не приживалой.
— И в-седьмых, — тут Алиса улыбнулась особенно широко, — у нас ведь страна многонациональная! Поэтому в каждом краю стали глубоко изучать свою родную культуру, а заодно и культуру соседей, чтобы была между нами дружба и взаимопонимание!
— Умница, Алиса, садись! На следующем уроке разберем, реформы Армии! Урок закончен, дети все свободны.
Тут прозвенел звонок, и дети, как весенняя вода, с веселым криком хлынули из класса, каждый — полный своего личного плана и общего встречного движения к счастью!
В Государевой школе № 7 шел душеполезный урок. Учительница Марфа Васильевна, женщина полной жизненной субстанции и с организующей энергией в глазах, бодро смотрела на свой класс, на этих будущих людей, которых ей поручили сделать счастливыми.
— Ну что, маленькие люди! — весело молвила она. — Займемся осмыслением прошлого! Я вам задавала на дом продумать реформу нашего образовательного вещества, что случилась при следующем царе. А ну-ка, Вовочка, давай сюда, к доске, выкладывай свое задание!
Вовочка, мальчик с напряженным лбом и пытливым взглядом, вышел к доске.
— Докладывай, Вовочка, какая главная неисправность была в образовании года этак двадцать пятого? Отчего люди мучились?
— В 2025 году, Марфа Васильевна, была большая душевная и умственная путаница! — с задором начал Вовочка. — Родители были недовольны, жаловались, а сами не чувствовали, что причина не в учителях, а в самом устройстве мира, который вдруг стал слишком большим и быстрым!
— А ну-ка, давай по пунктам, по-нашему, по-деловому! — подбодрила Марфа Васильевна.
— Пункт первый! — отчеканил Вовочка. — Главная беда была в том, что в детскую головушку, которая ведь не сундук бездонный, пытались вбить чугунную кашу из знаний! Формулы, даты, параграфы — все это трамбовали так, будто не в себя. Оттого голова у маленького человека пухла, но, увы, не умнела.
— Второе! Вместо того, чтобы научать детей главному — как семью строить, как других людей любить, как детей растить в любви и ответственности, — их учили двойному чувству. Говорили одно, а делали другое, отчего в человеке с малых лет появлялся внутренний зазор между словом и делом!
— Третье! Образование не видело в ребенке сокровенного человека, а хотело из всех сделать одинаковые изделия, будто на конвейере. Не было индивидуального вектора, а была одна общая штамповка!
— Четвертое! Из мальчиков и девочек хотели сделать только оборонные единицы, солдат. Будто вся жизнь человека — это только окоп и подвиг. А ведь человек для счастья рожден, и ему нужно быть и инженером, и лекарем, и учителем, и хлеборобом!
— Душа-человек! — всплеснула руками Марфа Васильевна от полноты педагогического чувства. — Садись, пять тебе за ясность мысли!
— А теперь, Алиса! К тебе вопрос! Какие же рычаги и механизмы применил следующий царь, чтобы эту неисправность устранить?
Алиса, девочка с лицом светлым, как будущее, встала и заговорила с веселой уверенностью:
— Во-первых, отменили обязательное делание из всех солдат! В школу пошли живые люди разных профессий — и врачи, и ученые, и офицеры, инженеры, спортсмены и всем своим видом показывали детям, какая разнообразная и интересная бывает жизнь!
— Во-вторых, в каждой школе заработал счетно-вычислительный товарищ, Искусственный Интеллект! Он всю бумажную суету на себя взял и стал учителю главным помощником в деле научения!
— В-третьих, главной задачей стало бережно растить человека, а не ковать из него изделие! Потому что ребенок, он ведь живой, он не солдат и не деталь!
— В-четвертых, прекратилось производство обмана для детей! Перестали говорить одно, а подразумевать другое. Если нет у нас демократии, так и говорили: нет ее, товарищи дети, потому что мы пока строим кое-что получше или по хуже!
— В-пятых, образование стало разно векторным! Дети сами сбивались в кружки и группы по интересу, а умная машина для каждого выстраивала его личный путь к знаниям, чтобы всякая наука шла человеку впрок, а не впустую.
— В-шестых, мы стали растить ответственного гражданина! Чтобы каждый с малых лет чувствовал себя хозяином своей страны, а не приживалой.
— И в-седьмых, — тут Алиса улыбнулась особенно широко, — у нас ведь страна многонациональная! Поэтому в каждом краю стали глубоко изучать свою родную культуру, а заодно и культуру соседей, чтобы была между нами дружба и взаимопонимание!
— Умница, Алиса, садись! На следующем уроке разберем, реформы Армии! Урок закончен, дети все свободны.
Тут прозвенел звонок, и дети, как весенняя вода, с веселым криком хлынули из класса, каждый — полный своего личного плана и общего встречного движения к счастью!
👍6🥰1🤔1
Сыны Монархии
России нужно унитарное, а не федеративное деление, с губерниями вместо автономий и нацреспублик.
России нужен ЗАКОН! А не новая гражданская война.
Сыны Монархии
Так что, как услышите очередные завывания многонационального блогера
России нужны центристы у власти, при той смешанности населения которая присутствует в национальных республиках любые попытки построить унитарное государство обернётся катастрофой. Ещё более мне интересно что слово "многонациональная" у этих граждан является ругательным. Почему? Разве мы не многонациональная страна.
#О_правых
Ох, мысль, мысль, какое же ты вязкое и неотступное существо! Поселилась она в черепной коробке Верхоглядцева, не мысль даже, а целое думное создание, и точила его изнутри, и гнала по одному и тому же кругу, по той самой правой, разбитой колее. И вглядывался он в туман грядущего, и видел там, за спиной нынешнего царя, пустоту, а на той пустоте — лишь одни неясные тени. Тени тех самых правых, что остались на поле одни, ибо всех прочих так придавило кулаком русского бытия, что не вздохнуть, и не подняться.
И чудилось ему в смятенном полусне, будто две чаши весов пред ним: на одной — любовь, мир и тихое процветание, а на другой, перевешивающей, — пущее разорение, война и скорбь великая. И какая же из них упадёт на землю русскую от руки правых?
Он силился разобрать, из какого вещества души сотканы эти люди. И видел первое: в сердце их поселилась глухая неприязнь к чужому, к тому, кто лицом смугл, кто говорит иначе, кто приехал трудиться свой век из Ташкента или из Душанбе. И не думалось им вовсе, что у каждого такого человека есть своя сокровенная музыка души и что живут они здесь уж не гостями, а своими, пустив корни в землю, которая стала им родиной. И от мысли этой холодело в груди у Верхоглядцева, ибо он видел, как на невинных людей уже примеряют невидимый, но страшный знак, отделяющий их от прочих - жёлтую звезду Давида.
И видел он второе: Из-за одного негодяя клеймить весь народ, из-за капли дёгтя считать всю бочку мёда испорченной. А ведь это самое простое — осудить всех разом, не трудясь душой различить правого от виноватого. Ибо из всех иностранцев живущих на нашей земле, преступления совершают лишь 0.5% а судят всех, без разбору ожесточая сердца.
А третье, что он видел, была тоска по прошлому, которого никогда и не было. Мечта о царе и державе, о хрусте французской булки, мечта, вымороченная и выдуманная, не помнящая ни скрипа виселиц, ни народного стона, ни бесправия. И в этой сладкой грёзе не было места простому слову «равенство народов», оно казалось им чужим и непонятным.
И сплетались все эти думы в один страшный узел, и проступала в нём, как водяной знак на бумаге, тень чужой беды, той самой, немецкой. Ибо и там тоже всё начиналось с малого, с призывов и слов, а кончилось …
И вдруг, посреди этой тоски, блеснул в нём тихий, ясный свет. Не злоба в нём родилась к этим людям, а лишь одна великая печаль и желание помочь, просветить! Вдохнуть в них иной воздух, показать иной простор, где любовь к своему не требует ненависти к другому. И сердце своё держать в чистоте, не пуская в него ядовитый корень национальной вражды.
Эх, господа-чиновники, люди государственные! Неужто не видите вы, что противовес нужен правой чаше весов. Дайте же воздуха, дайте простора иной мысли! Ибо только в споре, в многоголосье рождается истина, а в тишине кладбищенской — лишь смерть.
Ох, мысль, мысль, какое же ты вязкое и неотступное существо! Поселилась она в черепной коробке Верхоглядцева, не мысль даже, а целое думное создание, и точила его изнутри, и гнала по одному и тому же кругу, по той самой правой, разбитой колее. И вглядывался он в туман грядущего, и видел там, за спиной нынешнего царя, пустоту, а на той пустоте — лишь одни неясные тени. Тени тех самых правых, что остались на поле одни, ибо всех прочих так придавило кулаком русского бытия, что не вздохнуть, и не подняться.
И чудилось ему в смятенном полусне, будто две чаши весов пред ним: на одной — любовь, мир и тихое процветание, а на другой, перевешивающей, — пущее разорение, война и скорбь великая. И какая же из них упадёт на землю русскую от руки правых?
Он силился разобрать, из какого вещества души сотканы эти люди. И видел первое: в сердце их поселилась глухая неприязнь к чужому, к тому, кто лицом смугл, кто говорит иначе, кто приехал трудиться свой век из Ташкента или из Душанбе. И не думалось им вовсе, что у каждого такого человека есть своя сокровенная музыка души и что живут они здесь уж не гостями, а своими, пустив корни в землю, которая стала им родиной. И от мысли этой холодело в груди у Верхоглядцева, ибо он видел, как на невинных людей уже примеряют невидимый, но страшный знак, отделяющий их от прочих - жёлтую звезду Давида.
И видел он второе: Из-за одного негодяя клеймить весь народ, из-за капли дёгтя считать всю бочку мёда испорченной. А ведь это самое простое — осудить всех разом, не трудясь душой различить правого от виноватого. Ибо из всех иностранцев живущих на нашей земле, преступления совершают лишь 0.5% а судят всех, без разбору ожесточая сердца.
А третье, что он видел, была тоска по прошлому, которого никогда и не было. Мечта о царе и державе, о хрусте французской булки, мечта, вымороченная и выдуманная, не помнящая ни скрипа виселиц, ни народного стона, ни бесправия. И в этой сладкой грёзе не было места простому слову «равенство народов», оно казалось им чужим и непонятным.
И сплетались все эти думы в один страшный узел, и проступала в нём, как водяной знак на бумаге, тень чужой беды, той самой, немецкой. Ибо и там тоже всё начиналось с малого, с призывов и слов, а кончилось …
И вдруг, посреди этой тоски, блеснул в нём тихий, ясный свет. Не злоба в нём родилась к этим людям, а лишь одна великая печаль и желание помочь, просветить! Вдохнуть в них иной воздух, показать иной простор, где любовь к своему не требует ненависти к другому. И сердце своё держать в чистоте, не пуская в него ядовитый корень национальной вражды.
Эх, господа-чиновники, люди государственные! Неужто не видите вы, что противовес нужен правой чаше весов. Дайте же воздуха, дайте простора иной мысли! Ибо только в споре, в многоголосье рождается истина, а в тишине кладбищенской — лишь смерть.
🔥1
#О_новом_строе
Вечер опускался на сад господина Верхоглядцева, вечер тихий, августовский, пахнущий флоксом и остывающей землей. Они сидели на веранде со своим старым другом, и на столе перед ними стоял пузатый самовар, источавший тонкий аромат чая, да бутыль с коньяком, от которого по телу разливалось приятное, философское тепло. И как всегда, когда они сходились вот так, начиналось их любимое словесное баловство.
– Скажи мне, душа моя, – начал друг после долгого молчания, – готовы ли, по-твоему, русские люди к демократии?
Верхоглядцев усмехнулся в усы и отхлебнул из чашки.
– Ежели говорить о демократии в ее западном понимании, в ихней, так сказать, парадигме, то, конечно же, нет. Ибо душа нашего человека устроена иначе. Где-то он считает себя существом слишком малым, песчинкой, а где-то, напротив, раздувается до размеров вселенной. Но главное, – он поднял палец, – русский человек органически не выносит процедуры. Сама мысль о ней нагоняет на него скуку и тоску. А вся западная модель, вся их машина держится на строгом, неукоснительном соблюдении этих самых процедур. Для них процедура — это самоценность, идол. Взять хотя бы их разделение властей. Для нас же это — пустяк, глупость, которую ничто не стоит нарушить, ежели хороший человек попросит или сверху постучат кулаком по столу.
Он долил себе коньяку.
– Ну и, конечно, классовый вопрос со счетов сбрасывать нельзя. Пролетариат наш не имеет ни вещества, ни энергии, чтобы идти во власть. Средний же наш класс — это такая тонкая, ненадежная прослойка, что неспособна сбиться в единую народную партию. А оттого править баллом всегда будет буржуазия.
– Как же быть? – сокрушенно вздохнул его собеседник. – И вовсе отказаться от сего народовластия?
– Нет, – твердо сказал Верхоглядцев. – Отказываться нельзя. Мы должны изобрести, выстроить свою собственную демократию, под себя, под наши привычки и под наш характер. Я всей схемы тебе пока раскрывать не буду, но скажу главное. Достаточно и двух ветвей власти. И устроены они должны быть так, чтобы одна без другой и шагу ступить не могла. Как на коромысле для равновесия должны висеть два полных ведра, а не одно, иначе вся конструкция перекосится и упадет.
– Что же это за ветви? – с любопытством подался вперед друг.
– Одна — царская, отеческая, охранительный и культурный стержень. Вторая — демократическая, соборная, парламентская.
– Два царя, как в древней Спарте! – догадался собеседник.
– Очень, очень похожее сравнение, – одобрительно кивнул Верхоглядцев. – Впрочем, дорогой друг, уж поздно, и голова моя от коньяка и дум отеческих стала тяжела. Пора и на боковую. Продолжим наш разговор завтра.
И они еще долго сидели в молчании, глядя, как ночь окончательно вступает в свои права, и думая о той неведомой еще машине государственного устройства, что только-только наметилась в их неспешной беседе.
Вечер опускался на сад господина Верхоглядцева, вечер тихий, августовский, пахнущий флоксом и остывающей землей. Они сидели на веранде со своим старым другом, и на столе перед ними стоял пузатый самовар, источавший тонкий аромат чая, да бутыль с коньяком, от которого по телу разливалось приятное, философское тепло. И как всегда, когда они сходились вот так, начиналось их любимое словесное баловство.
– Скажи мне, душа моя, – начал друг после долгого молчания, – готовы ли, по-твоему, русские люди к демократии?
Верхоглядцев усмехнулся в усы и отхлебнул из чашки.
– Ежели говорить о демократии в ее западном понимании, в ихней, так сказать, парадигме, то, конечно же, нет. Ибо душа нашего человека устроена иначе. Где-то он считает себя существом слишком малым, песчинкой, а где-то, напротив, раздувается до размеров вселенной. Но главное, – он поднял палец, – русский человек органически не выносит процедуры. Сама мысль о ней нагоняет на него скуку и тоску. А вся западная модель, вся их машина держится на строгом, неукоснительном соблюдении этих самых процедур. Для них процедура — это самоценность, идол. Взять хотя бы их разделение властей. Для нас же это — пустяк, глупость, которую ничто не стоит нарушить, ежели хороший человек попросит или сверху постучат кулаком по столу.
Он долил себе коньяку.
– Ну и, конечно, классовый вопрос со счетов сбрасывать нельзя. Пролетариат наш не имеет ни вещества, ни энергии, чтобы идти во власть. Средний же наш класс — это такая тонкая, ненадежная прослойка, что неспособна сбиться в единую народную партию. А оттого править баллом всегда будет буржуазия.
– Как же быть? – сокрушенно вздохнул его собеседник. – И вовсе отказаться от сего народовластия?
– Нет, – твердо сказал Верхоглядцев. – Отказываться нельзя. Мы должны изобрести, выстроить свою собственную демократию, под себя, под наши привычки и под наш характер. Я всей схемы тебе пока раскрывать не буду, но скажу главное. Достаточно и двух ветвей власти. И устроены они должны быть так, чтобы одна без другой и шагу ступить не могла. Как на коромысле для равновесия должны висеть два полных ведра, а не одно, иначе вся конструкция перекосится и упадет.
– Что же это за ветви? – с любопытством подался вперед друг.
– Одна — царская, отеческая, охранительный и культурный стержень. Вторая — демократическая, соборная, парламентская.
– Два царя, как в древней Спарте! – догадался собеседник.
– Очень, очень похожее сравнение, – одобрительно кивнул Верхоглядцев. – Впрочем, дорогой друг, уж поздно, и голова моя от коньяка и дум отеческих стала тяжела. Пора и на боковую. Продолжим наш разговор завтра.
И они еще долго сидели в молчании, глядя, как ночь окончательно вступает в свои права, и думая о той неведомой еще машине государственного устройства, что только-только наметилась в их неспешной беседе.
🔥1
#О_мире_и_войне
– Нужно понимать, господа, – говорил Верхоглядцев тихо, будто не с важными сановниками, а с самим собой или с единственным своим другом. – Нужно понимать простого человека, как он устроен. Если ему сто раз сказать слово «Мир», то он ведь этому верит. Он не просто слышит слово, он начинает внутри себя строить жизнь. Он уже мысленно дома, он уже расставил в этой будущей мирной жизни и жену, и детей, и грядку с огурцами. Он уже надеется что вернётся и обнимет семью.
– И вот, когда его внутренний дом уже почти построен, ему вдруг говорят: «Война». На сто первый раз. Он, конечно, пойдет, куда ему деться. Но душа его воевать не пойдет. Душа его останется там, в том недостроенном доме, среди детей и жены. И воевать он будет с великой неохотою, потому что вся его суть уже настроилась на жизнь, а не на смерть. Он ведь хотел еще немножко пожить, с пользой, для тепла, а не для гибели.
Он замолчал, будто прислушиваясь к чему-то.
– А вы, господа, мир сказали уже девяносто девять раз. Если на сотый раз вы отберете у человека эту надежду, эту его внутреннюю постройку, то гнев его будет не громким. Нет. Он будет тихим, но от этого еще более страшным.
– Жизнь ведь у человека одна, она его единственное вещество. И он, хоть и грешен, а хочет эту жизнь свою употребить с пользой, а не истратить впустую. И пусть жертвенен наш человек, да, жертвенен. Но душа его сама выбирает, на что себя положить. И клала она себя на алтарь либо за великих и понятных душой полководцев, либо за спасение своего родного дома, своего отечества от врага, что пришел разорить его гнездо.
– А если земля, на которую его послали, ему чужая, и полководца впереди нет, такого, чтобы сердце за ним шло... То и победы не жди. Душа не отдаст себя напрасно. Она будет беречь себя до последнего, потому что жизнь хоть и не одна, но другой такой точно не будет.
– Нужно понимать, господа, – говорил Верхоглядцев тихо, будто не с важными сановниками, а с самим собой или с единственным своим другом. – Нужно понимать простого человека, как он устроен. Если ему сто раз сказать слово «Мир», то он ведь этому верит. Он не просто слышит слово, он начинает внутри себя строить жизнь. Он уже мысленно дома, он уже расставил в этой будущей мирной жизни и жену, и детей, и грядку с огурцами. Он уже надеется что вернётся и обнимет семью.
– И вот, когда его внутренний дом уже почти построен, ему вдруг говорят: «Война». На сто первый раз. Он, конечно, пойдет, куда ему деться. Но душа его воевать не пойдет. Душа его останется там, в том недостроенном доме, среди детей и жены. И воевать он будет с великой неохотою, потому что вся его суть уже настроилась на жизнь, а не на смерть. Он ведь хотел еще немножко пожить, с пользой, для тепла, а не для гибели.
Он замолчал, будто прислушиваясь к чему-то.
– А вы, господа, мир сказали уже девяносто девять раз. Если на сотый раз вы отберете у человека эту надежду, эту его внутреннюю постройку, то гнев его будет не громким. Нет. Он будет тихим, но от этого еще более страшным.
– Жизнь ведь у человека одна, она его единственное вещество. И он, хоть и грешен, а хочет эту жизнь свою употребить с пользой, а не истратить впустую. И пусть жертвенен наш человек, да, жертвенен. Но душа его сама выбирает, на что себя положить. И клала она себя на алтарь либо за великих и понятных душой полководцев, либо за спасение своего родного дома, своего отечества от врага, что пришел разорить его гнездо.
– А если земля, на которую его послали, ему чужая, и полководца впереди нет, такого, чтобы сердце за ним шло... То и победы не жди. Душа не отдаст себя напрасно. Она будет беречь себя до последнего, потому что жизнь хоть и не одна, но другой такой точно не будет.
💯5
#О_страхе
– Мне вот что думается, господа, – говорил Верхоглядцев, медленно расхаживая по своему кабинету. – Есть одна простая истина, которую многие забыли. Русский ли, украинский ли народ — сие единое, по сути, тело народное — никогда не примет освобождения от кого-либо извне. Не та у него душа, не то упрямство. Миллион и четыреста тысяч душ, положенных на полях Великой войны одними только военнослужащими из Украины, а это ведь шестнадцать процентов от всех потерь Красной армии, — тому самое явное подтверждение.
Он остановился у окна и посмотрел на светлеющие небо.
– Только сами народы, при великом своем желании, могут освободить себя. А для этого, вот что главное, надобно бороться не с врагами внешними, которых всегда в избытке, а с тем врагом, что сидит внутри собственной души. Для этого ведь немного нужно. Лишь пожелать быть свободным не только себе, но и своему ближнему. Для этого надобно избавиться от эгоизма, от этой душевной болезни, и понять, что рядом с тобой дышит такой же человек, который тоже хочет быть, хочет свободы себе и своим детям, и не желает жить в постоянном, липком страхе.
– Всякая власть, – продолжал он, повернувшись к воображаемым собеседникам, – держится всего на трех вещах: Это Вера, Уважение и Страх. И страх страху рознь. Есть страх перед преступлением закона — и он должен быть в человеке, это ограда, от зла. Это страх здоровый, он порядок блюдет.
– Но есть и другой страх. Страх, что заставляет человека отказываться от самого себя, начинать мыслить двояко: одно в кармане держать, другое на лице говорить. Вот такого страха в государстве быть не должно. Ибо он, как ржавчина, разъедает душу. Он ведет ко лжи, к вечному напряжению, к болезням, к доносам и наветам. И в конечном итоге — к медленной смерти. Смерти души всего народа.
Лекарство же от смерти есть любовь, любовь к своей душе. Ибо она тебе человек ещё понадобиться, ещё сослужит добрую службу в жизни вечной. Береги её человек не озлобляй страхами и наветами, не для того она создана душа твоя. Ибо создана она для счастья и для любви!
– Мне вот что думается, господа, – говорил Верхоглядцев, медленно расхаживая по своему кабинету. – Есть одна простая истина, которую многие забыли. Русский ли, украинский ли народ — сие единое, по сути, тело народное — никогда не примет освобождения от кого-либо извне. Не та у него душа, не то упрямство. Миллион и четыреста тысяч душ, положенных на полях Великой войны одними только военнослужащими из Украины, а это ведь шестнадцать процентов от всех потерь Красной армии, — тому самое явное подтверждение.
Он остановился у окна и посмотрел на светлеющие небо.
– Только сами народы, при великом своем желании, могут освободить себя. А для этого, вот что главное, надобно бороться не с врагами внешними, которых всегда в избытке, а с тем врагом, что сидит внутри собственной души. Для этого ведь немного нужно. Лишь пожелать быть свободным не только себе, но и своему ближнему. Для этого надобно избавиться от эгоизма, от этой душевной болезни, и понять, что рядом с тобой дышит такой же человек, который тоже хочет быть, хочет свободы себе и своим детям, и не желает жить в постоянном, липком страхе.
– Всякая власть, – продолжал он, повернувшись к воображаемым собеседникам, – держится всего на трех вещах: Это Вера, Уважение и Страх. И страх страху рознь. Есть страх перед преступлением закона — и он должен быть в человеке, это ограда, от зла. Это страх здоровый, он порядок блюдет.
– Но есть и другой страх. Страх, что заставляет человека отказываться от самого себя, начинать мыслить двояко: одно в кармане держать, другое на лице говорить. Вот такого страха в государстве быть не должно. Ибо он, как ржавчина, разъедает душу. Он ведет ко лжи, к вечному напряжению, к болезням, к доносам и наветам. И в конечном итоге — к медленной смерти. Смерти души всего народа.
Лекарство же от смерти есть любовь, любовь к своей душе. Ибо она тебе человек ещё понадобиться, ещё сослужит добрую службу в жизни вечной. Береги её человек не озлобляй страхами и наветами, не для того она создана душа твоя. Ибо создана она для счастья и для любви!
👍4🤣2🤝1
#О_русской_демократии (часть1)
И вот, сударь мой, какая закрутилась история, какой пассаж вышел в биографии Павла Ивановича Чичикова, о котором, казалось бы, давно уж пора было позабыть и сдать в архив вместе с прочими делами о заложенных и незаложенных душах.
Услышал как-то Чичиков, а уж какими путями докатилась до него, уединившегося в губернской тиши, эта весть – бог весть, может, с ветром занесло, а может, мальчишка-газетчик прокричал под окном, – услышал он, что в отечестве его наконец-то объявилась штука по имени «демократия». И была та демократия существом столь диковинным и всеобъемлющим, что отныне любая кухарка, не умеющая, может, и борща-то как следует сварганить, получала полное право сесть на президентское место и управлять всем механизмом государства. От новости этой в горле у Павла Ивановича сделалось такое першение, будто он не чаю отхлебнул, а проглотил разом и суконную скатерть, и медный самовар. Душа его, этот предприимчивый и вечно ищущий выгоды мешочек, сжалась, а потом раздулась от внезапно взыгравшей в ней пустоты, которую надобно было срочно заполнить.
Капитал, наворованный с таким трудом, сбереженный с такой нежностью, лежал без движения, сиротел в потаенных сундуках и бумагах. А ведь капитал – он как человек, он жить хочет, трудиться, пускать корни и давать побеги. И почуял Чичиков, что этому осиротевшему его капиталу требуется отеческое попечение, нужно приложить к нему ум и руки, а для такого дела нет ничего лучше, как самому стать властью. Не президентом, нет, на это его помысел не простирался, но хотя бы московским градоначальником – должность видная, сытная и, что главное, расположена к приумножению всякого блага. И вот, не дав себе даже опомниться, Павел Иванович, этот вечный странник по делу, уже летел в бричке своей, на вокзал. Продолжение
И вот, сударь мой, какая закрутилась история, какой пассаж вышел в биографии Павла Ивановича Чичикова, о котором, казалось бы, давно уж пора было позабыть и сдать в архив вместе с прочими делами о заложенных и незаложенных душах.
Услышал как-то Чичиков, а уж какими путями докатилась до него, уединившегося в губернской тиши, эта весть – бог весть, может, с ветром занесло, а может, мальчишка-газетчик прокричал под окном, – услышал он, что в отечестве его наконец-то объявилась штука по имени «демократия». И была та демократия существом столь диковинным и всеобъемлющим, что отныне любая кухарка, не умеющая, может, и борща-то как следует сварганить, получала полное право сесть на президентское место и управлять всем механизмом государства. От новости этой в горле у Павла Ивановича сделалось такое першение, будто он не чаю отхлебнул, а проглотил разом и суконную скатерть, и медный самовар. Душа его, этот предприимчивый и вечно ищущий выгоды мешочек, сжалась, а потом раздулась от внезапно взыгравшей в ней пустоты, которую надобно было срочно заполнить.
Капитал, наворованный с таким трудом, сбереженный с такой нежностью, лежал без движения, сиротел в потаенных сундуках и бумагах. А ведь капитал – он как человек, он жить хочет, трудиться, пускать корни и давать побеги. И почуял Чичиков, что этому осиротевшему его капиталу требуется отеческое попечение, нужно приложить к нему ум и руки, а для такого дела нет ничего лучше, как самому стать властью. Не президентом, нет, на это его помысел не простирался, но хотя бы московским градоначальником – должность видная, сытная и, что главное, расположена к приумножению всякого блага. И вот, не дав себе даже опомниться, Павел Иванович, этот вечный странник по делу, уже летел в бричке своей, на вокзал. Продолжение
Telegram
❦ Боярские сказки ❦
#О_русской_демократии (часть2)
Не мешкая, сменив потрёпанную бричку на гремящий вагон, он уже через малое время прибыл в Москву и прямиком направился в Центризбирком. Здание сие было истинным лабиринтом, где коридоры так и норовили завести тебя обратно к…
Не мешкая, сменив потрёпанную бричку на гремящий вагон, он уже через малое время прибыл в Москву и прямиком направился в Центризбирком. Здание сие было истинным лабиринтом, где коридоры так и норовили завести тебя обратно к…
#О_русской_демократии (часть2)
Не мешкая, сменив потрёпанную бричку на гремящий вагон, он уже через малое время прибыл в Москву и прямиком направился в Центризбирком. Здание сие было истинным лабиринтом, где коридоры так и норовили завести тебя обратно к выходу, а сам воздух был пропитан запахом сургуча и человеческой тоски по должности. Отыскав нужную дверь с табличкой «Русская демократия», наш герой вошел.
За столом сидел человек малого роста, но с великой усталостью на лице, звали его Пётр Петрович Загибулин. Он перекладывал бумаги с таким видом, будто вершит судьбы мира.
– С вопросом к вам, глубокоуважаемый, – начал Чичиков, источая самое медовое свое обаяние. – Желание имею баллотироваться на пост градоначальника. Капитал имеется, намерения самые серьезные.
Пётр Петрович окинул его взглядом, каким смотрят на диковинное насекомое. – Желание похвально, – произнес он скрипучим голосом. – Демократия у нас теперь всякому открыта. Однако же для регистрации надобно пройти одну обязательную демократическую процедуру.
– Всегда готов! – браво ответствовал Чичиков, ожидая разговора о денежном залоге.
– Вот и прекрасно! – оживился Загибулин. – Процедура всего одна, но самая главная. Вы должны, – он понизил голос до торжественного и поднял вверх палец, – собственноручно пришить себе сзади лисий хвост. И в таком виде три дня кряду ходить по присутственным местам на четвереньках. С девяти утра до девяти вечера, с перерывом на обед. Это будет символизировать, что вы готовы служить народу не свысока, а снизу, вникая в каждую его земную нужду.
Павел Иванович застыл, как соляной столб. – Хвост?.. На четвереньках?.. Вы... вы смеетесь надо мной? – только и смог выдавить он.
– Никак нет! – с полной серьезностью ответил Пётр Петрович. – Это утвержденный регламент. Демократия – это вам не шутки, это строгий порядок. Вот, полюбуйтесь, кандидат Сидоренко уже второй день ходит. Очень перспективный молодой человек, исполнительный.
И он указал в угол. Там, и вправду, какой-то несчастный в дорогом костюме, к которому был грубо приторочен облезлый хвост, пытался на четвереньках заполнить какую-то бумагу, жалобно поскуливая. Увидев входящих, он виновато потупился и постарался отползти за шкаф.
Чичиков поклонился и молча попятился к двери. Вся его предприимчивость, весь его гений разбились о гранитную стену неприступного, демократического строя.
Не мешкая, сменив потрёпанную бричку на гремящий вагон, он уже через малое время прибыл в Москву и прямиком направился в Центризбирком. Здание сие было истинным лабиринтом, где коридоры так и норовили завести тебя обратно к выходу, а сам воздух был пропитан запахом сургуча и человеческой тоски по должности. Отыскав нужную дверь с табличкой «Русская демократия», наш герой вошел.
За столом сидел человек малого роста, но с великой усталостью на лице, звали его Пётр Петрович Загибулин. Он перекладывал бумаги с таким видом, будто вершит судьбы мира.
– С вопросом к вам, глубокоуважаемый, – начал Чичиков, источая самое медовое свое обаяние. – Желание имею баллотироваться на пост градоначальника. Капитал имеется, намерения самые серьезные.
Пётр Петрович окинул его взглядом, каким смотрят на диковинное насекомое. – Желание похвально, – произнес он скрипучим голосом. – Демократия у нас теперь всякому открыта. Однако же для регистрации надобно пройти одну обязательную демократическую процедуру.
– Всегда готов! – браво ответствовал Чичиков, ожидая разговора о денежном залоге.
– Вот и прекрасно! – оживился Загибулин. – Процедура всего одна, но самая главная. Вы должны, – он понизил голос до торжественного и поднял вверх палец, – собственноручно пришить себе сзади лисий хвост. И в таком виде три дня кряду ходить по присутственным местам на четвереньках. С девяти утра до девяти вечера, с перерывом на обед. Это будет символизировать, что вы готовы служить народу не свысока, а снизу, вникая в каждую его земную нужду.
Павел Иванович застыл, как соляной столб. – Хвост?.. На четвереньках?.. Вы... вы смеетесь надо мной? – только и смог выдавить он.
– Никак нет! – с полной серьезностью ответил Пётр Петрович. – Это утвержденный регламент. Демократия – это вам не шутки, это строгий порядок. Вот, полюбуйтесь, кандидат Сидоренко уже второй день ходит. Очень перспективный молодой человек, исполнительный.
И он указал в угол. Там, и вправду, какой-то несчастный в дорогом костюме, к которому был грубо приторочен облезлый хвост, пытался на четвереньках заполнить какую-то бумагу, жалобно поскуливая. Увидев входящих, он виновато потупился и постарался отползти за шкаф.
Чичиков поклонился и молча попятился к двери. Вся его предприимчивость, весь его гений разбились о гранитную стену неприступного, демократического строя.
😁5
Forwarded from Царский путь
Назови наиболее реалистичные 3 шага к миру, между Украиной и Россией, для предстоящей встречи В.Путина и Д.Трампа, которые могут устроить всех.
ChatGPT
План первых шагов к миру: «Три ключа»
(инициатива для встречи Путина и Трампа)
Ключ 1 — Пауза ради людей
1) 60-дневное взаимное прекращение огня без наступательных действий.
2) США официально признают за Россией территорию Крыма, ДНР и ЛНР в текущих границах.
3) Мораторий на удары по городам, энергетике и гражданской инфраструктуре.
4) Немедленный обмен пленных «всех-на-всех» и поиск пропавших с обеих сторон.
5) Запуск морского и речного коридора для зерна, металлов и критического импорта и экспорта.
Ключ 2 — Красные зоны безопасности
1) Международный контроль ЗАЭС (МАГАТЭ + нейтральные страны).
2) Защищённый морской коридор с независимым наблюдением.
3) «Горячая линия» военных штабов для предотвращения инцидентов.
Ключ 3 — Деньги через доверие
1) Создание двух эскроу-фондов под контролем нейтральных стран, наполняемых Россией, Украиной, США, Китай, ЕЭС:
2) Из этих счетов ремонт дорог, мостов, жилья и энергосетей.
3) Оживление строительной отрасли через эти механизмы для двух стран.
Чёткие правила: 30 дней без нарушений → новые экономические льготы; серьёзное нарушение → автоматическое замораживание выплат и возврат ограничений.
Почему это сработает
Первые дивиденды — сразу. Пленные возвращаются, корабли идут, обстрелы городов прекращаются.
Невыгодно откатывать. Контракты, страхование и ремонты завязывают интересы бизнеса и власти на продолжение паузы.
Политический прорыв. Признание территорий создаёт фундаментальное изменение конфликта и фиксирует новый политический статус-кво.
ChatGPT
План первых шагов к миру: «Три ключа»
(инициатива для встречи Путина и Трампа)
Ключ 1 — Пауза ради людей
1) 60-дневное взаимное прекращение огня без наступательных действий.
2) США официально признают за Россией территорию Крыма, ДНР и ЛНР в текущих границах.
3) Мораторий на удары по городам, энергетике и гражданской инфраструктуре.
4) Немедленный обмен пленных «всех-на-всех» и поиск пропавших с обеих сторон.
5) Запуск морского и речного коридора для зерна, металлов и критического импорта и экспорта.
Ключ 2 — Красные зоны безопасности
1) Международный контроль ЗАЭС (МАГАТЭ + нейтральные страны).
2) Защищённый морской коридор с независимым наблюдением.
3) «Горячая линия» военных штабов для предотвращения инцидентов.
Ключ 3 — Деньги через доверие
1) Создание двух эскроу-фондов под контролем нейтральных стран, наполняемых Россией, Украиной, США, Китай, ЕЭС:
2) Из этих счетов ремонт дорог, мостов, жилья и энергосетей.
3) Оживление строительной отрасли через эти механизмы для двух стран.
Чёткие правила: 30 дней без нарушений → новые экономические льготы; серьёзное нарушение → автоматическое замораживание выплат и возврат ограничений.
Почему это сработает
Первые дивиденды — сразу. Пленные возвращаются, корабли идут, обстрелы городов прекращаются.
Невыгодно откатывать. Контракты, страхование и ремонты завязывают интересы бизнеса и власти на продолжение паузы.
Политический прорыв. Признание территорий создаёт фундаментальное изменение конфликта и фиксирует новый политический статус-кво.
🔥1
Forwarded from Царский путь
Правые тоже разные бывают. Те кто за возрождение русской культуры, за наведение порядка, за закон. От таких правых государству и человеку добро. Ибо они не ищут виноватых и слабых на кого излить свою злость, а строят себя и прежде всего ищут бревно в своём глазу.
А есть те кто ищет везде виноватых. Кто все неустройство в государстве сваливает лишь на одних мигрантов, а себя не судит, и не ищет в себе греха, и тем самым на дружбе народов ставит крест, призывая новую войну на нашу общую Родину. От таких правых народу и государству вред. Ибо в дружбе народов испокон веков сила нашего государства была.
Народ конечно кто умерен тот молчит. А кто не умерен говорит, и голоса тех кто против дружбы народов звучат сильней, но это пока.
Рано или поздно перед правыми станет вопрос, либо становись центристом, либо из политики долой. Потому что Империя или Федерация, кто как её либо не называл требует дружбы.
А без народов наших малых и больших, Великую Отечественную Войну бы не выиграли!
А есть те кто ищет везде виноватых. Кто все неустройство в государстве сваливает лишь на одних мигрантов, а себя не судит, и не ищет в себе греха, и тем самым на дружбе народов ставит крест, призывая новую войну на нашу общую Родину. От таких правых народу и государству вред. Ибо в дружбе народов испокон веков сила нашего государства была.
Народ конечно кто умерен тот молчит. А кто не умерен говорит, и голоса тех кто против дружбы народов звучат сильней, но это пока.
Рано или поздно перед правыми станет вопрос, либо становись центристом, либо из политики долой. Потому что Империя или Федерация, кто как её либо не называл требует дружбы.
А без народов наших малых и больших, Великую Отечественную Войну бы не выиграли!
💯3🤡2
#О_демократии
— Для чего же, собственно, людям дана демократия? — размышлял вслух господин Верхоглядцев, прогуливаясь неспешно по своему саду и касаясь кончиками пальцев созревающих яблок. — Какое у нее главное душевное назначение?
Он остановился и посмотрел на небо, будто ожидая ответа оттуда.
— А для того, мнится мне, чтобы иметь на всякую власть узду и ограничение. Дабы никто, взойдя на вершину, не мог по своей прихоти или злобе натворить дел непоправимых, погубив и отечество, и государство. Ибо когда нет нормального, человеческого механизма смены власти, тогда придумывают самые непотребные и греховные вещества, дабы человека от трона отстранить. Иной раз табакерку золотую припасут, иной — шарф шелковый на шее затянут, а иной — осудят как шпиона, как при пролетариях бывало. А все отчего? Нету механизма.
Он медленно пошел дальше по аллее.
— Для чего же еще? А чтобы не было в душах того липкого, выматывающего страха. И это верно. А еще ведь всякое доброе и сложно устроенное управление требует вовлечения в себя простого гражданина, ибо мир стал таким большим и запутанным, что не один, даже самый гениальный, чиновник уже не справится...
— Ведь даже для того, чтобы попросить себе большей зарплаты, и то нужна толика демократии, иначе как? А еще, вот точно, чтобы был народный пригляд за казной, дабы не растащили ее по карманам до последнего гроша. А еще затем, чтобы пар выпускать! Чтобы всякая злость и обида народная выходила не на улицу с булыжником, а в слово, в спор, в крик парламентский...
Он загнул уже несколько пальцев на руке.
— И много для чего еще, — вздохнул он. — А вот поди ж ты: народу нашему она не понравилась. Не зацепила, не поняли её. И как быть, по какому строю жить будем?
— Не прижалась, думается мне, что когда ты с утра до зари горбатишься на хлеб, и вся твоя жизнь зависит от воли одного начальника, то дела тебе нет до этой самой демократии. А только до еды да до крыши над головой. Свобода — это ведь господская забава, для сытых.
— Да и вежливость для нее нужна, компромисс... Умение с противником не до драки спорить, а к общему знаменателю приходить. Всего этого в нашей культуре, увы, нет. Мы ищем не правды, а своей правоты. Посему нам без арбитра никак. Нужен Царь, чтобы примерял.
Тут он остановился и с горечью посмотрел на свои розы.
— Но Царь этот должен быть ограничен, как в Англии, не совсем конечно как у них, ибо у нас свои правила и жизнь, но всё же должен. Ибо не надобно его искушать властью безмерной. Ибо мы это умеем, ох как умеем... В крови это у нас — ставить Царя превыше и Бога, и Закона. Всё это мы проходили всё это знаем, кто возносил его, тот и кричит потом распни, коли что идёт не по плану. Слава человеческая что ветер переменчива, посему надобно Славы Божьей искать более, чем человеческой, ибо человеческая пред Богом ничто.
— Для чего же, собственно, людям дана демократия? — размышлял вслух господин Верхоглядцев, прогуливаясь неспешно по своему саду и касаясь кончиками пальцев созревающих яблок. — Какое у нее главное душевное назначение?
Он остановился и посмотрел на небо, будто ожидая ответа оттуда.
— А для того, мнится мне, чтобы иметь на всякую власть узду и ограничение. Дабы никто, взойдя на вершину, не мог по своей прихоти или злобе натворить дел непоправимых, погубив и отечество, и государство. Ибо когда нет нормального, человеческого механизма смены власти, тогда придумывают самые непотребные и греховные вещества, дабы человека от трона отстранить. Иной раз табакерку золотую припасут, иной — шарф шелковый на шее затянут, а иной — осудят как шпиона, как при пролетариях бывало. А все отчего? Нету механизма.
Он медленно пошел дальше по аллее.
— Для чего же еще? А чтобы не было в душах того липкого, выматывающего страха. И это верно. А еще ведь всякое доброе и сложно устроенное управление требует вовлечения в себя простого гражданина, ибо мир стал таким большим и запутанным, что не один, даже самый гениальный, чиновник уже не справится...
— Ведь даже для того, чтобы попросить себе большей зарплаты, и то нужна толика демократии, иначе как? А еще, вот точно, чтобы был народный пригляд за казной, дабы не растащили ее по карманам до последнего гроша. А еще затем, чтобы пар выпускать! Чтобы всякая злость и обида народная выходила не на улицу с булыжником, а в слово, в спор, в крик парламентский...
Он загнул уже несколько пальцев на руке.
— И много для чего еще, — вздохнул он. — А вот поди ж ты: народу нашему она не понравилась. Не зацепила, не поняли её. И как быть, по какому строю жить будем?
— Не прижалась, думается мне, что когда ты с утра до зари горбатишься на хлеб, и вся твоя жизнь зависит от воли одного начальника, то дела тебе нет до этой самой демократии. А только до еды да до крыши над головой. Свобода — это ведь господская забава, для сытых.
— Да и вежливость для нее нужна, компромисс... Умение с противником не до драки спорить, а к общему знаменателю приходить. Всего этого в нашей культуре, увы, нет. Мы ищем не правды, а своей правоты. Посему нам без арбитра никак. Нужен Царь, чтобы примерял.
Тут он остановился и с горечью посмотрел на свои розы.
— Но Царь этот должен быть ограничен, как в Англии, не совсем конечно как у них, ибо у нас свои правила и жизнь, но всё же должен. Ибо не надобно его искушать властью безмерной. Ибо мы это умеем, ох как умеем... В крови это у нас — ставить Царя превыше и Бога, и Закона. Всё это мы проходили всё это знаем, кто возносил его, тот и кричит потом распни, коли что идёт не по плану. Слава человеческая что ветер переменчива, посему надобно Славы Божьей искать более, чем человеческой, ибо человеческая пред Богом ничто.
👍5❤2