Cиний Xолcт
915 subscribers
284 photos
70 videos
7 files
47 links
Канал философа, кандидата философских наук Владимира Маковцева
Для связи @vl_makovtsev
Поддержать развитие канала через донаты по номеру 2200 7008 9212 6631
Download Telegram
Выложил наше видео с Дашей о психологии расставания.

https://youtu.be/w1VTo53NHYI
О сочувствии чужой печали

Не очень-то я доверяю людям, старающихся избегать своей печали и тоски, – если уж они не доверяют своим чувствам, то как можно доверять им? В страхе перед печалью и тоской другого всегда сквозит страх перед другим вообще, перед непостижимостью, чуждостью, перед тем, что не поддается контролю и не может быть приручено. Чья печаль может быть ручной как комнатная собачка?
Все мы замечали людей, на дух не переносящих чужую меланхолию, и которые из вполне благих намерений пытаются погасить нашу печаль, сводя ее то к плохой погоде, то к привычке, то к отсутствию благодарности за хорошее в жизни и умению радоваться малым вещам. Они пытаются чинить, пытаются внушить, что можно по-другому жить и чувствовать, и все это из благих намерений, за которыми стоит нежелание принимать тебя с твоей печалью. Словно ты должен выздороветь, чтобы снова быть удобным.
Но когда я печален, я не хочу радости, не хочу решений и чужой заботы, пытающейся найти надежное объяснение моего состояния. Эгоистичная эмпатия не знает, что мы не ищем решения, как не знает и не хочет ничего знать о нашей печали. Единственное, чего хочется в этот момент, – высветить свою печаль, до предела, до последнего движения теней в ее изгибах. Ошибочно думать, что печаль противоположна радости, – она сама исток того, в свете чего радость вообще может обрести свою ценность. Чего стоит радость тех, кто избегает печали? И быть рядом с печалью другого означает ничто иное, как признание того, что бытие не поддается окончательному пониманию в понятиях, что рядом с ним наше бессилие – тоже ответ на вызов мира.
Sheep
Hiroshi Yoshimura
Что-нибудь такое от сэнсэя японского эмбиента.
Дэвид Кроненберг. Человеческое и техническое.| Олег Гуров.

Вместе с Олегом Гуровым, исследователем процессов киборгизации и трансформации человеческой природы в цифровую эпоху, поговорили об образах человеческого и технического, и о том, что нам дают фильмы Кроненберга для их понимания.
Вероятно, только подходя к границам человеческого мы вообще сталкиваемся с его сущность, – на этой границы мы сталкиваемся с болью, страхом и ужасом. И фильмы Дэвида Кроненберга прекрасно иллюстрируют эту проблему, в свете чего ужас перед техникой оказывается и ужасом перед самим человеческим, перед переживанием ужаса, который возникает от столкновения собственной конечности.

YouTube
О насилии и статусе жертвы

Задача философа, размышляющего о насилии, прежде всего отвлечься от его конечных форм, понимая их не как исток, а как следствие. Иначе возникает риск попасть в ловушку расширения или даже стирания границ насилия, когда любое вторжение другого начинает восприниматься как насилие. Но как подступиться к пониманию насилия? Отказавшись от его внешних форм, мы видим, что грубые проявления, с которыми оно прежде всего ассоциируется, прямо вытекают из того же истока, из которого производятся и пассивные формы психологического давления включая насилие бездействия.
Это можно проиллюстрировать одной из форм «насилия недеяния» – гостингом, прекращением отношений с человеком без объяснения причин и игнорированием любых попыток эти причины прояснить. В условиях культуры потребления, где отношения оказываются рядом с товарами, и при распространении обезличенного цифрового общения гостинг становится закономерным явлением. Ему, как правило, предшествует обесценивание человека, отказ видеть в нем равноправного участника диалога. Это и есть первичный, скрытый акт насилия.
Часто говорят, что насилие исходит из страха. Но стоит добавить, – из страха перед другим, перед возможностью стоять лицом к его боли и тоске. Насилие и означает отказ от диалога, поэтому оно ближе к войне, чем к миру, и оно не сводится к конфликту или скандалу, где другой все еще присутствует как равный. Напротив, принципиальный отказ от конфликта и скандала куда глубже вписан в структуру насилия, чем кажется, – отказываясь от конфликта, агрессор оставляет жертву в состоянии неопределенности и самообвинения, наедине со своими вопросами. Это психологическая пытка тишиной. Так что говоря об истоке насилия, – корень его в деструкции фигуры Другого, при которой насилие – едва ли не самое малое следствие той экзистенциальной катастрофы, которая происходит в момент деструкции фигуры Другого.

Задача не в том, чтобы агрессор осознал или был наказан, – он уже наказан тем, что он агрессор, тем, что он закован в собственной ущербности, эмоциональной незрелости, неспособности к диалогу. Это скорее повод для сожаления. Настоящая задача в другом, в осознании себя жертвой. Быть жертвой не значит требовать наказания агрессора, что само по себе это повторяло бы логику насилия. К сожалению, дискурс жертвы нередко строится именно по этому принципу. Смысл же в ином, в возможности снять с себя вину за то, что произошло. Ты не виноват в случившемся. Тебе не нужно прощать себя за то, что ты «позволил» этому случиться. Признание себя жертвой освобождает от чувства вины, которое агрессор внушает жертве. Назовем это онтологической справедливостью по отношению к себе. Жертва должна получить доступ к знанию: к пониманию, что с ней произошло нечто неправильное, и что это не ее ответственность. Быть жертвой означает лишь одно, перестать нести ответственность за чужой поступок. Экзистенциализм с его христианским пафосом «вины всех перед всеми» здесь трещит по швам: ответственность за чужие поступки не лежит на тебе. В противном случае мы оказываемся в положении, где жертва – это агрессор, война – мир, свобода – рабство, а незнание – сила.
Литература после Хиросимы и Нагасаки. | Александра Палагина.


Поговорили с Александрой Палагиной о литературе после Хиросимы и Нагасаки, о том, как японские писатели искали новые слова для выражения невыразимого, и о том, почему жертвы ядерных ударов стали изгоями в своем обществе, и как личная травма превращается в политический символ.

Подкаст
Видео
О свободе и изменах

Всегда казалось странным измены в отношениях, – к чему тратить силы и ресурсы на кого-то еще? Но не менее странным кажется и идея, что отношения должны ограничивать саму возможность иных связей. Попробую объяснить это на примере договора между Сартром и де Бовуар.
Поверхностные трактовки этого договора исходят из признания возможности измены, как если бы их отношения были бы выстроены в логике «свободных». Здесь лишь замечу, что никакой свободы в «свободных отношениях нет». Измены в союзе Сартра и Бовуар в привычном нам смысле были, но прекрасны они не этим. Легко жить в логике «если–то»: если измена – значит нужен скандал/расставание/демонизация партнера. Но что за этим стоит? Мы избавлены от выбора, от необходимости встать перед лицом ответственности. Здесь – страх перед невозможностью встретиться лицом к лицу с необходимостью принять решение, – не из традиции, а из свободы.
Договор Сартра и Бовуар не то, чтобы позволяет изменять, скорее наоборот, – он стирает самую суть измены, – не может быть изменой то, что прописано в договоре. И это в логике свободных отношений оправдано. Но в отличии от последних, здесь дело этим не ограничивается.
Их договор обнажает суть измены, подчеркивая, что она не в том, чтобы с кем-то переспать на стороне. Измена как ложь это нарушение договора, в свете чего, адюльтер это поверхностный слой более глубинных изменений. В отличии от сокрытия правды о своих чувствах, мыслях, а главное – предательства общих ценностей, взаимного роста, когда ты открыт другому в своих чувствах и страхах. Поэтому вполне возможна измена там, где отношения внешне вполне благочестивы, но где нет экзистенциальной открытости. Многие годами живут, разделяя общее пространство, но не подпуская другого, закрывшись от партнера бытовыми формальными разговорами, – метафизически это не сильно отличается от половой измены.
Их романы на стороне причиняли обоим боль, но они от нее не отворачивались, не реагировали на нее по принципу «если–то», но делали ее предметом собственной философии. И в отличие от кодексов и юридических обязательств, ничем не отличающихся в данном случае от власти традиции, их договор не был чем-то фиксированным, но развивался в процессе, – был подчинен свободе друг друга. И, стало быть, дело не в самих принципах, а в том, что они освещали, в безусловном принятии другого в его свободе. Договор, превращенный в догму, почти всегда становится смертью диалога, поскольку подчиняет его себе, разрушая его свободу. Потому что самая глубокая верность была верностью самой связи и совместному проекту, а не принципам кодекса.
Страх перед свободой вынуждает прятаться за догмой, построенной по принципу «если – то», тогда как открытость устроена по иным основаниям. Именно это и отличает их договор от примитивных «свободных отношений», где измены тоже стираются, но не являются поводом для динамики отношений, но стирается и встреча с другим, с его обнаженностью. Важнее то пространство, где двое вообще могут может быть впервые встретиться, – не в постели, а перед лицом страха друг друга. Договоренности важны, но договор жив, пока остается динамика, пока его можно обсуждать. В обычных отношениях есть договор: «если измена – то трагедия». В некоторых формах свободных отношениях другой договор: «внешние связи не являются проблемой, а потому не должны становиться предметом обсуждения». Да, в таких отношениях связи являются предметом договоренности и обсуждаются. Но не обсуждаются тревоги и волнения, и они-то и повод для разрыва, как сама измена в обычных отношениях. В обоих случаях мы имеем дело с предписанным сценарием, спасающим от подлинной встречи с другим, с его и нашей уязвимостью, страхами, тревогами, от необходимости без гарантий и готовых ответов строить диалог в зоне непредсказуемости.
В этом и парадокс казуса Сартра и Бовуар, что внешне они позволяли друг другу слишком много, но фактически требования между ними были куда выше, чем в любых моногамных отношениях, и касались они предельной обнаженности друг перед другом.
Сартр_Ж_П_,_Бовуар_С_Аллюзия_любви.pdf
6.7 MB
Что почитать?

К слову, на эту тему о любви и свободе есть отдельная книга – выбранные места из Жана-Поля Сартра и Симоны де Бовуар.
Наивный взгляд предполагает, что любовь ограничивает свободу. Но чего может стоить свобода, если тебе ее не с кем разделить, и если она имеет границы перед лицом любви? Здесь же все наоборот, – только в свободе любовь и становится возможной, и только в любви она достигает своей полноты.
Женская литература Японии. Саяка Мурата «Земляноиды».| Александра Палагина.

Второй разговор с Александрой Палагиной, – о женской литературе вообще и японской в частности, – что это вообще такое и можно ли о ней говорить, что означает поиск своего языка, и, главное, что способна она сказать такое, чего не скажет «мужская литература».
О власти, насилии и любви

Почему Кожев так настойчиво разводит власть и любовь? Казалось бы, разве любовь это не форма власти? А раз нет, не должна ли тогда она оказаться на стороне насилия? И да и нет. А теперь чуть подробнее.
Власть возможна только там, где другой признает меня как носителя значения и смысла, например как господина. В этом смысле чистое признание человека само по себе бессмысленно, – я должен признать в нем нечто. Стоит этой функции исчезнуть, и господин теряет свой статус. Любовь же направлена на конкретного другого вне зависимости от того, какими функциями он обладает. В этом отношении стоит лишний раз проговорить, что у любви нет причин и нет цели. Если другой становится заменимым, если в нем ключевой оказывается его функция, любовь исчезает, точнее приходит понимание, что перед нами не любовь, а власть, прикрывающаяся ее формой. Скажем, когда партнер признает своего возлюбленного как возлюбленного потому что он – богатый, сильный, красивый, – то есть наделен какими-то функциями, и эти функции могут быть утрачены или обозначены у любого другого. В любом случае, никакой любви как признании функции нет, как это имеет место там, где есть власть.
Но почему же любовь не про власть, ведь она тоже требует признания, а именно это для гегельянца Кожева будет существенным. Но не все, что требует признания, относится к власти. Конечно, там, где у любви нет признания, можно говорить о насилии, но само признание в любви не универсализируется. В любви я хочу быть признан именно как этот конкретный, со всеми своими случайностями, слабостями, ошибками и болезненным телом. Чего стоит любовь, если она не признает ошибок и грехов того, кого любят? Власть же требует абстрагирования от случайного, она направлена на нечто точечное и функциональное. В этом смысле абсолютно бессмысленно любить институты власти, – любовь направлена на конкретное, а власть по своей природе абстрактна. Я бы не хотел, чтобы меня любили той же любовью, что любят партию, это ничем не отличалось бы от насильной любви.
Поэтому любовь не может быть институционализирована без самоотрицания. Попытка превратить любовь во власть приводит либо к садизму, либо к морализаторству, либо к контролю, то есть к исчезновению любви как таковой. Поэтому там, где появляется «ты должен» никакой любви нет. Любовь действительно ближе к силе, но потому, что она дорациональна. Она действует не через признание как механизм, а через захваченность, притяжение, зависимость. Сила любви это то поле, которое она порождает вокруг себя, но это не насилие, но и не власть. Можно сказать и так,– любовь это сила, немыслимая без признания. Она сила в том смысле, что она не нейтральна и не договорна. Нельзя договориться любить, – договор приручает и дистанцирует, любовь же захватывает, привязывает, уязвляет, она может разрушать. Если вдруг здесь возникнет вопрос о любви как партнерстве, предполагающем равенство, то имейте в виду, что вы подменяете понятие любви понятием отношений. Отношения как семья вполне предполагают власть, а также и насилие, – куда же без него, – но к любви все это не имеет прямого отношения.
Вполне возможно выстраивать отношения и без любви, – не в смысле ненависти, – для отношений достаточно уважения, симпатии, интеллектуальной и физической близости. Это может стать фундаментом для любви, а может и не стать. Но это не так важно. Но факт, что отождествление отношений и любви это вредный рудимент отжившего романтизма, который вполне может быть условием для возникновения и семейного насилия.
Любовь же не может существовать без признания другого как свободного, способного не ответить. Много лет назад я написал статью или доклад на эту тему под названием «Признание любви как идентификация Другого». Прошло много лет, но все о том же гудят провода. Итак, любовь это признание абсолютной незаменимости конкретного Другого, и если она лишь требует признания, она превращается либо в насилие, либо в зависимость, либо в фантазм.
У автора канала сегодня день рождения. Так что если вы давно хотели что-то мне сказать и пожелать, – у вас есть повод, и я поднимаю за вас этот эту чашку кофе.
О любви к власти

На днях Андрей Леман пригласил меня к себе на подкаст поговорить, – о чем? О власти, насилии и немного о любви. И вот на что я обратил внимание в нашем диалоге, так это на обложку русского издания книги Александра Кожева «О понятии власти», на которой изображен Сталин. Казалось бы, можно было бы пройти мимо, но все же модно ли сказать, следуя логике признания власти, то Сталин обладал оной? Вроде бы очевидно, но давайте это проясним. Итак, власть конструируется актом признания, при этом само признание не тождественно согласию, – можно соглашаться терпеть насилие из страха, но не признавать власть. И не просто признания Господина как такового, но признания за ним определенной функции, и вот в случае со Сталиным мы этого не находим. И не только потому, что Сталин не был формальным правителем СССР, но признание здесь распространялось не на функцию, а на личность в целом. Поэтому от власти тут остается только формальная оболочка, – точнее под видом власти скрывается что-то другое. Это уже не власть в строгом смысле, а нечто иное, более опасное и более интимное. Это ближе к тому, что мы называем любовью. Собственно поэтому, говоря о власти и насилии, невозможно обойти вопрос о любви. Власть нельзя любить так же, как нельзя любить этого конкретного полицейского или судью именно в качестве носителей власти, – его как такового нет, власть – это абстракция. Но есть человек.Любовь направлена на нечто предельно конкретное в его полноте, именно поэтому любовь не исчезает, если предмета нашего обожания меняется, – обретает другое тело, болезни, другой статус и т.д. Любимого человека в строгом смысле нельзя заменить и нельзя выбрать, – там, где это имеет место быть, речь идет не о любви, а о чем-то другом, то сближает фигуру «возлюбленного» к фигуре власти. Действительно, можно выбрать партнера, который сможет обеспечить лучше остальных. Тем не менее, функция абстрактна, она сменяема и потому принципиально не может определяться логикой любви. Но если это все же происходит, если любовь направляется на субъекта власти, то само наличие или отсутствие у него функции и легитимности перестает иметь значение. В этот момент власть превращается в культ, культ личности.
В этом же контексте я ставлю и вопрос о Боге. Что может означать любовь к Богу, если Бог мыслится как абсолютная власть. Не является ли такая любовь неизбежным напряжением между культом и признанием Другого. Но об этом подробнее можно будет услышать в ближайшем выпуске подкаста.
О неактуальности Бахтина

Я могу понять, почему Бахтин оказался значимым в 1960–80 годы, став едва ли не иконой гуманитариев, – по многим причинам, и не в последнюю очередь попал в цель его пафос Другого и диалога, который отражал запрос в пространстве безвремения и духоты на живое, человеческое слово. Я уже отмечал, что диалогизм как философия порождается из глубинной тоски и одиночества, а весь его гуманистический пафос рассыпается в пыль, стоит только чуть проанализировать на философскую составляющую концепцию Другого. Диалогизм Бахтина как философия это брызги, а не глубинной течение океана. Да, живя в Сранске, в котором Бахтин прожил большую часть своей жизни, одним из спасений будет тоска по Другому, Диалогу, Большому времени и т.д., но Сранском была вся страна, живущая под колпаком железного занавеса. В 1960–80-е годы живое слово было дефицитом. В условиях культурной монополии любое слово Другого приобретало почти сакральное значение.
Я не могу сказать, что сейчас Бахтин совсем не актуален, он все также удобен для дешевых псевдогуманистических и околохристианских спекуляций, но в строгом смысле его пафос значительно снижен в виде запроса, и это очевидно, поскольку сейчас слишком много Другого. Для Бахтина это структура, завершающая образ человека, говорящая ему что-то такое, чего он сам о себе знать не может. Мало кто замечает, что Другой полагается через дистанцию, – он способен видеть меня как объект и якобы завершает мой образ. Якобы – поскольку само это завершение еще нуждается с моей стороны в признании, – это я позволяю Другому сказать обо мне слово. Тем не менее, Другой здесь функционален, если хотите, они понимается как средство, но не цель, что просто подрывает всякий гуманистический пафос диалогизма как несостоятельный. Слово Другого обо мне не действует автоматически, оно должно быть принято. И в этом месте обнаруживается скрытое противоречие, поскольку тот, кто якобы завершает меня, оказывается зависим от моего согласия на это завершение. Другой не производит смысла, а лишь предлагает его. Он не учреждает мою целостность, а выступает как один из возможных ресурсов для моего самоотношения. Его избыток видения оказывается не онтологическим преимуществом, а предложением интерпретации, которое может быть принято, и может быть отвергнуто. Другой не завершает, он конкурирует с другими возможными взглядами, включая мой собственный.
Но важно сейчас проговорить, что Другого даже в этом смысле оказывается слишком много, отсюда и проблема расширения границ насилия, не как появления новых способов воздействия, а как феноменологического вторжения, когда присутствие Другого навязывается мне независимо от моего согласия и нарушает мое пространство субъекта. Иными словами, насилие здесь понимается не как инструмент, а как факт опыта. Избыточность Другого превращается в посягательство на автономию Я, и границы субъективного пространства становятся предметом постоянного давления. Сейчас задача уже не в том, чтобы получить слово Другого как подтверждение своей онтологической завершенности, а в том, чтобы управлять потоком интерпретаций и строить границы Я, защищать собственное пространство субъекта. Другой уже не утешает, не завершает, а вторгается, заполняет, давит. В этом смысле бахтинский пафос утратил актуальность, потому что условия, в которых он имел смысл, исчезли, дефицит слова сменился избытком интерпретаций.
Cиний Xолcт
Мои авторские курсы по философии В преддверии учебного года очередной пост о том, что философия для меня не только предмет изучения, но и значительная часть педагогической деятельности. Если вдруг кто-то задастся вопросом кто я такой, и почему вообще имею…
Приближается время праздников и затяжных выходных, период, когда появляется возможность выделить время на работу с текстами и идеями. И поэтому не будет лишним напомнить, что кроме прочего я веду онлайн-курсы по философии. Ко мне периодически обращаются по этому поводу, и нередко запрос исходит на занятия в группе. Но собрать и организовать, подстроить под возможности каждого всегда сложно, по такому случаю до середины января будет действовать скидка 20 % для групповых занятий. Курс можно пройти для себя или оформить в подарок. За подробной информацией пишите в сообщения – @vl_makovtsev
Хайдеггер в судьбе России. Событие и смысл. |А.В. Ахутин.

Вторая и заключительная часть подкаста с А.В. Ахутиным (на этот раз в хорошем качестве записи).
Должен ли философ соответствовать своей философии? Да и что вообще стоит за этим соответствием? Когда ты только лишь историк или специалист по философии значит ли это что ты избавлен от той ответственности? Мне всегда казалось, что в случае с Хайдеггером его нацистской прошлое – то что-то из разряда бульварной философии, не просто личного, но какого-то дела, не имеющего прямого отношения к тексту, которые живет своей жизнь. Более того, даже после разговора с А.В. Ахутиным я остаюсь при своей позиции. Отдельно встал вопрос о Бибихине, его роли в популяризации Хайдеггера в России, и его позиции замалчивания нацистского прошлого Хайдеггера.
https://blue-canvas.mave.digital/ep-55
Я тебя понять хочу, смысла я в тебе ищу
или о различии рассудка и разума


Давно хотел написать заметку о различии рассудка и разума, но вот и подходящий повод нашелся. В подкасте с А.В. Ахутиным речь заходит о Стихах, сочиненных во время бессонницы А.С. Пушкина, и я, затрагивая тему смысла, вскользь упоминаю Канта но почти не разворачиваю при чем тут Кант. Но все очень просто: с его подачи мы научились различать рассудок от разума. И смысл же это не дело рассудка, но дело разума.
Функция рассудка формальная, и он лишен экзистенцаильного или теологического модуса, и здесь нет вопросов «зачем» и «почему». Те же категории рассудка это не смыслы, но схемы или сети упорядочивания данного. Но не они порождают смысл. Рассудок, с его неспособностью выйти за границы видимости и логики, не мыслит в идеях разума, для которых характерно нацеленность на первопричину и на абсолютное и безусловное единство основания, которое не может быть дано в опыте и потому мыслится лишь как регулятивный предел, а не как познаваемый объект. Разум же работает именно там, где возникает вопрос смысла, но не как форма знания, а как ориентации. Его идеи не добавляют ни одного нового предмета, ни одного нового определения объекту. Они задают направление, к целостности, завершенности, безусловности. Когда мы спрашиваем о смысле мира, истории, субъекта, мы неизбежно выходим за пределы того, что может быть дано и определено рассудком. Это и есть пространство разума.
Можно сказать, что разум не мыслит мир, но делает возможным его осмысление, задавая пределы, в которых мир вообще может быть понят как целое, а не просто как груда явления фактов. Рассудок же всегда ищет обусловленное. Вопрос о смысле здесь не знает пределов и пускается в дурную бесконечность, поиск основания для основания, смысла для смысла, бога для бога и т.д. Это царский путь рассудка, который приводит часто к депрессии и суицидальным мыслям, поскольку никакого смысла тут нет. Любая найденная «причина смысла» тут же оказывается условной и заменимой. Возникает пустота. Но не потому, что смысле нет, а потому рассудок по своей природе не способен удержать безусловное. Он может свести смысл к функции, природе или логике, но ничто из этого не ответит на вопрос ради чего целое вообще должно иметь значение. Рассудок дает знание, но не дает ориентации в мире. В строгом смысле, рассудок и мира-то не знает, как не знает он и Бога.
Подменяя вопрос смысла вопросом причины, мышление работает против самого себя, обнаруживая, что любая точка смысла может быть полностью объяснена как случайный результат цепи условий, но тем самым лишена ценности. Разум же идет трудным путем потому, что он отказывается от легкого удовлетворения. Он не обещает ответа в виде факта, – собственно поэтому кроме прочего он и уничтожает онтологического доказательство Бога, – с целью спасти Его, а не уничтожить. Разум удерживает вопрос в форме идеи как требования целого, первоосновы, безусловного. Но опасность этого пути в появлении новых иллюзий метафизики. Поэтому для Канта и важно говорить о критике разума, а не о его апологии.
Антропология телесности: Искусство шибари. | Борис Мосафир.

Новый год начинается с нового выпуска подкаста, посвященного антропологии телесности, а именно вместе с Борисом Мосафиром говорим о шибари. В философской антропологии телесность понимается как способ быть в мире, переживать границы, власть, время и уязвимость. В шибари тело оказывается в ситуации, где режимы контроля нарушаются добровольно, – движение ограничено, дыхание, вес, боль и зависимость от другого выходят на первый план. Это создает особый антропологический контекст, в котором телесный опыт становится предельно явным.

Подкаст
Видео
О жизни и смерти. Разговор с работником хосписа.

Многие знают, что у меня есть авторские курсы по философии, и есть среди них один, посвященный экзистенциализму. Но мало кто знает, что составил я его по просьбе одной очаровательно девушки, с которой мы давно уже ведем занятия, чему я очень рад. И я как-то предложил ей поговорить в рамках моего подкаста, на что она с удовольствием согласилась. И вот из этого вышел новый эпизод, – о жизни, смерти и умирании.

Подкаст
Видео