Forwarded from Истории, которые не рассказывали (пока я не начала)
Обследование за компанию, или как я поседела в 28 лет
Это стало нашей странной семейной традицией. Раз в несколько лет мы с отцом идём в диагностический центр, как другие ходят в кино. «Проверим коней», говорит папа, и мы отправляемся сдавать кровь, делать УЗИ. В этот раз к стандартному набору добавилось и МРТ папе нужно было по показаниям, а я решила: а чем я хуже? Пройду за компанию. Мне всего 28, что может пойти не так?
Он всегда так. Сводит всё к шутке. «У меня все болезни от того, что матушка мало женского внимания уделяет», заявляет он с серьёзным видом, и все смеются и я смеюсь, а потом оказывается, что его «безобидная» инициатива оборачивается для меня ночью в аду.
Папа отлёжал свои 20 минут в трубе и вышел с таким видом, будто просто вздремнул. Моя очередь. Я уверенно устроилась в этом аппендиксообразном аппарате, но как только он заглушился, меня накрыло. «Главное не двигаться, твердила я себе, а то обнаружат, что там пусто».
Через час мне вручили диск и бумажку с заключением. Папино было скромным и понятным. Моё испещрено таинственными терминами, каждый из которых выглядел как обвинительный приговор. Длинные, бездушные латинские слова, выстроенные в аккуратные строки.
Первая поисковая выдача: «редкое дегенеративное заболевание». Вторая: «продолжительность жизни не более 5 лет». Третья: «симптомы потеря памяти, двигательные нарушения».
Мир сузился до размеров экрана. Я не плакала, онемела. В тишине комнаты был слышен только стук моего сердца, который вдруг стал таким хрупким.
Я начала прощаться. Открыла альбом с детскими фотографиями. Вот я на руках у деда Владимира Макаровича, вот с бабушкой, которая вышивала мне салфетки на урок труда. А я не доживу даже до её возраста.
Я долго смотрела на фото с мамой, где она молодая, а я, крошечная, сплю у неё на руках. Это должно было остаться с ней. Не моя болезнь, не моя смерть, а этот момент, её вечная молодость и мой безмятежный сон.
С папой все было сложнее. Его шутки про «женское внимание» вдруг обрели зловещий смысл, я представляла, как он будет шутить и на моих похоронах, чтобы не сломаться.
Веронике пришлось бы стать опорой родителям, я мысленно передавала ей эстафету взросления. «Теперь ты старшая», шептала я, зная, как ей будет страшно.
Я открыла рабочий чат. Последние сообщения были о дедлайнах и совещаниях. Кто-то жаловался на усталость. Как же это было мелочно и неважно. Я мысленно написала заявление об увольнении. «По состоянию здоровья. Бессрочно». Расписала, кому передать проекты. Попросила не носить гвоздики, я их ненавижу.
Я позвонила тёте Любе в деревню. У неё всегда был самый здравый смысл в семье. Тёть Люба, голос мой дрожал, но я держалась, пусть меня похоронят рядом с дедом Макаром.Ты проконтролируешь? Чтобы точно рядом. Через две аллеи, там место свободное».
В трубке повисло молчание. Потом она тихо сказала: «Викуля, да что ты такое говоришь», но я настаивала. Это было последнее, что я могла для себя сделать вернуться в ту самую землю, что помнила шаги моего деда.
Утром, идя к врачу, я смотрела на мир глазами приговорённой. Запоминала цвет неба, вкус утреннего кофе, улыбку консьержки. Всё это скоро должно было исчезнуть.
В кабинете нейрохирурга время остановилось. Пока он изучал снимки, я разглядывала узор на линолеуме и думала, что, наверное, он видит там то же, что и я вчера ночью неизбежный конец и тогда прозвучала та самая фраза. «Да нормальный у вас мозг!»
Потом я вышла на улицу. Солнце било в глаза. Я дышала, и каждый вдох был подарком. Я смотрела на людей, на машины, на голубей, клюющих крошки, и всё казалось невероятно красивым.
Во мне сломалось в ту ночь. Теперь я знаю, как пахнет страх смерти. Как выглядит мир изнутри собственного прощания. И где-то на кладбище до сих пор есть место, которое я мысленно примерила на себя.
Где-то глубоко внутри сидит девочка, которая уже сходила в тот последний путь и эта девочка теперь ценит каждый день так, как не ценила никогда. Никакого Гугла. Только врач. Только факты, и знание, что даже когда кажется, что всё кончено, это может быть просто преувеличение в заключении.
Это стало нашей странной семейной традицией. Раз в несколько лет мы с отцом идём в диагностический центр, как другие ходят в кино. «Проверим коней», говорит папа, и мы отправляемся сдавать кровь, делать УЗИ. В этот раз к стандартному набору добавилось и МРТ папе нужно было по показаниям, а я решила: а чем я хуже? Пройду за компанию. Мне всего 28, что может пойти не так?
Он всегда так. Сводит всё к шутке. «У меня все болезни от того, что матушка мало женского внимания уделяет», заявляет он с серьёзным видом, и все смеются и я смеюсь, а потом оказывается, что его «безобидная» инициатива оборачивается для меня ночью в аду.
Папа отлёжал свои 20 минут в трубе и вышел с таким видом, будто просто вздремнул. Моя очередь. Я уверенно устроилась в этом аппендиксообразном аппарате, но как только он заглушился, меня накрыло. «Главное не двигаться, твердила я себе, а то обнаружат, что там пусто».
Через час мне вручили диск и бумажку с заключением. Папино было скромным и понятным. Моё испещрено таинственными терминами, каждый из которых выглядел как обвинительный приговор. Длинные, бездушные латинские слова, выстроенные в аккуратные строки.
Первая поисковая выдача: «редкое дегенеративное заболевание». Вторая: «продолжительность жизни не более 5 лет». Третья: «симптомы потеря памяти, двигательные нарушения».
Мир сузился до размеров экрана. Я не плакала, онемела. В тишине комнаты был слышен только стук моего сердца, который вдруг стал таким хрупким.
Я начала прощаться. Открыла альбом с детскими фотографиями. Вот я на руках у деда Владимира Макаровича, вот с бабушкой, которая вышивала мне салфетки на урок труда. А я не доживу даже до её возраста.
Я долго смотрела на фото с мамой, где она молодая, а я, крошечная, сплю у неё на руках. Это должно было остаться с ней. Не моя болезнь, не моя смерть, а этот момент, её вечная молодость и мой безмятежный сон.
С папой все было сложнее. Его шутки про «женское внимание» вдруг обрели зловещий смысл, я представляла, как он будет шутить и на моих похоронах, чтобы не сломаться.
Веронике пришлось бы стать опорой родителям, я мысленно передавала ей эстафету взросления. «Теперь ты старшая», шептала я, зная, как ей будет страшно.
Я открыла рабочий чат. Последние сообщения были о дедлайнах и совещаниях. Кто-то жаловался на усталость. Как же это было мелочно и неважно. Я мысленно написала заявление об увольнении. «По состоянию здоровья. Бессрочно». Расписала, кому передать проекты. Попросила не носить гвоздики, я их ненавижу.
Я позвонила тёте Любе в деревню. У неё всегда был самый здравый смысл в семье. Тёть Люба, голос мой дрожал, но я держалась, пусть меня похоронят рядом с дедом Макаром.Ты проконтролируешь? Чтобы точно рядом. Через две аллеи, там место свободное».
В трубке повисло молчание. Потом она тихо сказала: «Викуля, да что ты такое говоришь», но я настаивала. Это было последнее, что я могла для себя сделать вернуться в ту самую землю, что помнила шаги моего деда.
Утром, идя к врачу, я смотрела на мир глазами приговорённой. Запоминала цвет неба, вкус утреннего кофе, улыбку консьержки. Всё это скоро должно было исчезнуть.
В кабинете нейрохирурга время остановилось. Пока он изучал снимки, я разглядывала узор на линолеуме и думала, что, наверное, он видит там то же, что и я вчера ночью неизбежный конец и тогда прозвучала та самая фраза. «Да нормальный у вас мозг!»
Потом я вышла на улицу. Солнце било в глаза. Я дышала, и каждый вдох был подарком. Я смотрела на людей, на машины, на голубей, клюющих крошки, и всё казалось невероятно красивым.
Во мне сломалось в ту ночь. Теперь я знаю, как пахнет страх смерти. Как выглядит мир изнутри собственного прощания. И где-то на кладбище до сих пор есть место, которое я мысленно примерила на себя.
Где-то глубоко внутри сидит девочка, которая уже сходила в тот последний путь и эта девочка теперь ценит каждый день так, как не ценила никогда. Никакого Гугла. Только врач. Только факты, и знание, что даже когда кажется, что всё кончено, это может быть просто преувеличение в заключении.
👍32❤20🤣7🔥2
Forwarded from Истории, которые не рассказывали (пока я не начала)
Снежные ангелы и мамины блины
Я просыпалась от того, что во дворе скрипел снег под чьими-то шагами. Выглядывала в окно, а там папа уже расчищал дорожку к колодцу и он поднимал голову, видел мое лицо в окне и улыбался. Широко, по-детски и махал рукой: выходи!
Я натягивала валенки, куталась в бабушкин платок, он пах мятой и старым сундуком и выскальзывала на крыльцо. Воздух был такой холодный, что щипал нос, но пах он так здорово, снегом, дымом и чем-то праздничным.
Папа брал мою руку в свою варежку, и мы шли к сараю, где стояли лопаты.
Он ставил лестницу, а я забиралась следом, стараясь ставить ноги точно туда же, куда ставил он, на крыше он давал мне маленькую лопату, совсем как у него, только поменьше и мы работали вместе. Он сбрасывал тяжелые пласты снега, а я аккуратно подметала остатки:
А потом начиналась магия. Папа смотрел на меня с хитрым блеском в глазах: «Ну что, проверим сугроб?»
Он прыгал первым, кубарем, с громким смехом, а я, зажмурившись, летела следом. Это была секунда полного счастья между небом и землей, между детством и взрослостью.
Мы возвращались в дом, похожие на двух снеговиков. Мама стояла на пороге кухни, руки в бока: «Опять мое потомство по сугробам кувыркается! Совсем одичали»
Но в углах ее губ пряталась улыбка. Она помогала мне стянуть мокрый валенок, терла мои замерзшие щеки своими теплыми руками:
«Мороз-то какой, а ты рада, как медвежонок.»
На столе уже дымился чай в папиной любимой кружке с оленями. И стояла тарелка с мамиными блинами, тех самых, ажурных, с дырочками. Папа сажал меня рядом с собой у печки, накрывал своим большим свитером, и мы грелись, прижавшись друг к другу.
Я смотрела то на папу, который обнимал меня за плечи, то на маму, которая подкладывала нам на тарелку еще блинов и понимала: вот оно, настоящее счастье. Не в подарках или игрушках. А в этих простых моментах, когда ты замерзший, уставший, но такой любимый. Когда папины сильные руки и мамины теплые ладони создают такой прочный мир, что кажется, ничто и никогда не сможет его разрушить.
Даже сейчас, спустя много лет, когда я чувствую запах печеных блинов и мокрой шерсти, я снова становлюсь той маленькой девочкой на крыше дровенника. Которая знает наверняка: ее любят. Безусловно. Просто потому, что она есть.
Я просыпалась от того, что во дворе скрипел снег под чьими-то шагами. Выглядывала в окно, а там папа уже расчищал дорожку к колодцу и он поднимал голову, видел мое лицо в окне и улыбался. Широко, по-детски и махал рукой: выходи!
Я натягивала валенки, куталась в бабушкин платок, он пах мятой и старым сундуком и выскальзывала на крыльцо. Воздух был такой холодный, что щипал нос, но пах он так здорово, снегом, дымом и чем-то праздничным.
Папа брал мою руку в свою варежку, и мы шли к сараю, где стояли лопаты.
Он ставил лестницу, а я забиралась следом, стараясь ставить ноги точно туда же, куда ставил он, на крыше он давал мне маленькую лопату, совсем как у него, только поменьше и мы работали вместе. Он сбрасывал тяжелые пласты снега, а я аккуратно подметала остатки:
А потом начиналась магия. Папа смотрел на меня с хитрым блеском в глазах: «Ну что, проверим сугроб?»
Он прыгал первым, кубарем, с громким смехом, а я, зажмурившись, летела следом. Это была секунда полного счастья между небом и землей, между детством и взрослостью.
Мы возвращались в дом, похожие на двух снеговиков. Мама стояла на пороге кухни, руки в бока: «Опять мое потомство по сугробам кувыркается! Совсем одичали»
Но в углах ее губ пряталась улыбка. Она помогала мне стянуть мокрый валенок, терла мои замерзшие щеки своими теплыми руками:
«Мороз-то какой, а ты рада, как медвежонок.»
На столе уже дымился чай в папиной любимой кружке с оленями. И стояла тарелка с мамиными блинами, тех самых, ажурных, с дырочками. Папа сажал меня рядом с собой у печки, накрывал своим большим свитером, и мы грелись, прижавшись друг к другу.
Я смотрела то на папу, который обнимал меня за плечи, то на маму, которая подкладывала нам на тарелку еще блинов и понимала: вот оно, настоящее счастье. Не в подарках или игрушках. А в этих простых моментах, когда ты замерзший, уставший, но такой любимый. Когда папины сильные руки и мамины теплые ладони создают такой прочный мир, что кажется, ничто и никогда не сможет его разрушить.
Даже сейчас, спустя много лет, когда я чувствую запах печеных блинов и мокрой шерсти, я снова становлюсь той маленькой девочкой на крыше дровенника. Которая знает наверняка: ее любят. Безусловно. Просто потому, что она есть.
❤43👍12🔥4
Forwarded from Истории, которые не рассказывали (пока я не начала)
Глава. Камень.
Он пропал 26.08.2024. Именно с этой даты начался отсчёт тишины. Александр Вячеславович. Его имя, которое я не могла произнести вслух, стало именем-призраком. Оно застревало в горле комом немой ярости и становилось в один ряд с «пропал без вести».
Был человек Александр Вячеславович. Сын Славы, который погиб из-за его же милицейского бушлата. Внук Макара, который восстанавливал связь под огнём. Правнук Емельяна, который пропал без вести в окопах Великой войны.
Он был высоким. Добрым великаном с хрипловатым голосом и морщинками у глаз, когда улыбался. А улыбался редко. Он нёс в себе слишком много: наследственную сталь, семейную трагедию, двадцать лет службы, где его звали «принципиальным» и «справедливым», и в устах одних это была похвала, а в устах других проклятие.
Он был моей крепостью, моим строгим и последним ориентиром в мире, который постоянно пытался сбить с толку, он не жалел, видел, что я тону, и вместо сочувствия бросил мне спасательный круг из работы, ответственности и жёстких уроков правды. «Двоечница», –говорил он с той особой нежностью, в которой была вся наша история.
Он пропал 26 августа 2024 года, в зоне боевых действий. Туда, куда поехал, потому что считал: «Если не я, то кто?». Это был его код. Его крест. Его выбор.
После наступила тишина, 509 дней тишины. Мы стали травой на ветру, как его прадед, ждали. Надеялись. Боялись каждого звонка.
Потом был звонок. Не его. Его матери. Моей бабушки. 19 января 2026 года. Её голос, сухой и надтреснутый, как замёрзшая земля, произнёс: «Сашу нашли».
Всё. Весь он, весь мой дядя Саша, его смех, его принципы, его умение ставить блок, его редкие улыбки, вдруг свернулся, сжался в одно страшное, казённое слово: «НАШЛИ».
Нашли не его. Нашли тело. Останки. То, что от него осталось. То, что можно опознать, положить в цинковый ящик, привезти и предать земле. Его суть, его сталь, его дух, этого найти нельзя. Это или есть, или нет, и нас это осталось. А ему, досталась могила.
Каждый раз, когда я столкнусь с несправедливостью и спрошу себя: «А как бы дядя Саша?» Каждый раз, когда придётся делать сложный выбор не в свою пользу, но по совести. Каждый раз, когда я научу чему-то его сыновей, которых не привезла на похороны та, другая женщина. Каждый раз, когда бабушка будет молча сжимать мою руку, и нам не нужно будет слов.
Его нашли, чтобы мы больше никогда не искали его вовне. Чтобы поняли, он теперь только внутри. В нашей памяти. В нашей боли. В нашей решимости быть хоть немного такими же принципиальными, каким был он.
Дядя Саша был, есть и останется. Не просто травой. Осью. Той самой, из стали. На которой держится небо нашего мира, и даже теперь, когда его тело нашли и предадут земле, эта ось, не сломалась. Она просто перешла в наше распоряжение. Со всей её неудобной, тяжелой, но единственно верной прямотой.
Он пропал 26.08.2024. Именно с этой даты начался отсчёт тишины. Александр Вячеславович. Его имя, которое я не могла произнести вслух, стало именем-призраком. Оно застревало в горле комом немой ярости и становилось в один ряд с «пропал без вести».
Был человек Александр Вячеславович. Сын Славы, который погиб из-за его же милицейского бушлата. Внук Макара, который восстанавливал связь под огнём. Правнук Емельяна, который пропал без вести в окопах Великой войны.
Он был высоким. Добрым великаном с хрипловатым голосом и морщинками у глаз, когда улыбался. А улыбался редко. Он нёс в себе слишком много: наследственную сталь, семейную трагедию, двадцать лет службы, где его звали «принципиальным» и «справедливым», и в устах одних это была похвала, а в устах других проклятие.
Он был моей крепостью, моим строгим и последним ориентиром в мире, который постоянно пытался сбить с толку, он не жалел, видел, что я тону, и вместо сочувствия бросил мне спасательный круг из работы, ответственности и жёстких уроков правды. «Двоечница», –говорил он с той особой нежностью, в которой была вся наша история.
Он пропал 26 августа 2024 года, в зоне боевых действий. Туда, куда поехал, потому что считал: «Если не я, то кто?». Это был его код. Его крест. Его выбор.
После наступила тишина, 509 дней тишины. Мы стали травой на ветру, как его прадед, ждали. Надеялись. Боялись каждого звонка.
Потом был звонок. Не его. Его матери. Моей бабушки. 19 января 2026 года. Её голос, сухой и надтреснутый, как замёрзшая земля, произнёс: «Сашу нашли».
Всё. Весь он, весь мой дядя Саша, его смех, его принципы, его умение ставить блок, его редкие улыбки, вдруг свернулся, сжался в одно страшное, казённое слово: «НАШЛИ».
Нашли не его. Нашли тело. Останки. То, что от него осталось. То, что можно опознать, положить в цинковый ящик, привезти и предать земле. Его суть, его сталь, его дух, этого найти нельзя. Это или есть, или нет, и нас это осталось. А ему, досталась могила.
Каждый раз, когда я столкнусь с несправедливостью и спрошу себя: «А как бы дядя Саша?» Каждый раз, когда придётся делать сложный выбор не в свою пользу, но по совести. Каждый раз, когда я научу чему-то его сыновей, которых не привезла на похороны та, другая женщина. Каждый раз, когда бабушка будет молча сжимать мою руку, и нам не нужно будет слов.
Его нашли, чтобы мы больше никогда не искали его вовне. Чтобы поняли, он теперь только внутри. В нашей памяти. В нашей боли. В нашей решимости быть хоть немного такими же принципиальными, каким был он.
Дядя Саша был, есть и останется. Не просто травой. Осью. Той самой, из стали. На которой держится небо нашего мира, и даже теперь, когда его тело нашли и предадут земле, эта ось, не сломалась. Она просто перешла в наше распоряжение. Со всей её неудобной, тяжелой, но единственно верной прямотой.
❤43
Forwarded from Истории, которые не рассказывали (пока я не начала)
ГЛАВА. КУБЫШКИНА
Есть боль от потери, а есть гнусный осадок от тех, кто ковыряется в пепле этой потери, выискивая себе выгоду. Жена Александра Вячеславовича для меня с тех пор это не родственница, не вдова. Она Кубышкина, и это имя в моём лексиконе стало синонимом всего подлого, мелочного и алчного.
Дядя Саша пропал 26 августа, а она, его законная супруга, промолчала, три недели. Целых три недели его мать, моя бабушка, жила в неведении, а эта Кубышкина уже тогда начала действовать, не искать мужа, а действовать, в своих интересах.
Первое известие о пропаже пришло бабушке только 16 сентября, и не от невестки. От какого-то друга мужа, которого та подослала, словно гонца с дурной вестью, на который сама не решилась. Трусость, обёрнутая в расчёт. У бабушки от этого удара екнуло сердце, а Кубышкина в это время уже вовсю каталась по Абхазиям, если верить её же соцсетям. Улыбки, коктейли, солнце праздный образ жизни на полном обеспечении мужа, который и кормил её все эти годы, позволяя не работать. Пока её муж, принципиальный следователь, лежал, возможно, в каком-нибудь рву. Пока его мать металась в панике, она наслаждалась жизнью, которую он ей построил.
Она всегда была мелочной, вечно считала копейки, видела в нём не человека, а источник статуса и дохода, и когда источник перестал поступать, в ней проснулся не страх, а холодный, меркантильный интерес.
Вот тело нашли, и её первая мысль, первое предложение, не о достойных похоронах, не о памяти, о деньгах, о земле.
— Захороним в одну могилу к отцу, заявила она по телефону, голос ровный, деловой. — Сэкономить. Место одно, расходы меньше.
У меня в ушах зазвенело. В одну могилу? К деду Славе, который погиб из-за чужой ненависти? Чтобы теперь и его сын, герой, лёг в ту же землю, как придаток, по скидке? Чтобы у неё осталось больше на её абхазские поездки? Это было не предложение. Это было плевком в душу. В душу человека, которому положена отдельная могила. Отдельная память. Вечный, свой уголок, где он будет не «ещё одним» в семейном склепе, а Александром Вячеславовичем, справедливым и принципиальным.
Но это ещё не всё, венец её подлости она отказалась приезжать на похороны. Со своими же сыновьями. С двумя малолетними внуками моей бабушки, которым нужно проститься с отцом.
— Не могу, — сказала она. — Обстоятельства. Дети не поедут.
«Обстоятельства». У неё всегда находятся «обстоятельства», когда дело касается чего-то святого, тяжёлого, настоящего. Её обстоятельства это она сама. Её удобство. Её мелкий, уютный мирок, в который не впускают боль, долг и честь.
Я презираю её. Холодной, тихой ненавистью, которую несу в себе, как кремень. Она обокрала не только память, а обокрала его сыновей, лишив их последнего долга и последнего урока, как провожают героев. Как стоят рядом с бабушкой, держась за её сухую, твёрдую руку.
Есть боль от потери, а есть гнусный осадок от тех, кто ковыряется в пепле этой потери, выискивая себе выгоду. Жена Александра Вячеславовича для меня с тех пор это не родственница, не вдова. Она Кубышкина, и это имя в моём лексиконе стало синонимом всего подлого, мелочного и алчного.
Дядя Саша пропал 26 августа, а она, его законная супруга, промолчала, три недели. Целых три недели его мать, моя бабушка, жила в неведении, а эта Кубышкина уже тогда начала действовать, не искать мужа, а действовать, в своих интересах.
Первое известие о пропаже пришло бабушке только 16 сентября, и не от невестки. От какого-то друга мужа, которого та подослала, словно гонца с дурной вестью, на который сама не решилась. Трусость, обёрнутая в расчёт. У бабушки от этого удара екнуло сердце, а Кубышкина в это время уже вовсю каталась по Абхазиям, если верить её же соцсетям. Улыбки, коктейли, солнце праздный образ жизни на полном обеспечении мужа, который и кормил её все эти годы, позволяя не работать. Пока её муж, принципиальный следователь, лежал, возможно, в каком-нибудь рву. Пока его мать металась в панике, она наслаждалась жизнью, которую он ей построил.
Она всегда была мелочной, вечно считала копейки, видела в нём не человека, а источник статуса и дохода, и когда источник перестал поступать, в ней проснулся не страх, а холодный, меркантильный интерес.
Вот тело нашли, и её первая мысль, первое предложение, не о достойных похоронах, не о памяти, о деньгах, о земле.
— Захороним в одну могилу к отцу, заявила она по телефону, голос ровный, деловой. — Сэкономить. Место одно, расходы меньше.
У меня в ушах зазвенело. В одну могилу? К деду Славе, который погиб из-за чужой ненависти? Чтобы теперь и его сын, герой, лёг в ту же землю, как придаток, по скидке? Чтобы у неё осталось больше на её абхазские поездки? Это было не предложение. Это было плевком в душу. В душу человека, которому положена отдельная могила. Отдельная память. Вечный, свой уголок, где он будет не «ещё одним» в семейном склепе, а Александром Вячеславовичем, справедливым и принципиальным.
Но это ещё не всё, венец её подлости она отказалась приезжать на похороны. Со своими же сыновьями. С двумя малолетними внуками моей бабушки, которым нужно проститься с отцом.
— Не могу, — сказала она. — Обстоятельства. Дети не поедут.
«Обстоятельства». У неё всегда находятся «обстоятельства», когда дело касается чего-то святого, тяжёлого, настоящего. Её обстоятельства это она сама. Её удобство. Её мелкий, уютный мирок, в который не впускают боль, долг и честь.
Я презираю её. Холодной, тихой ненавистью, которую несу в себе, как кремень. Она обокрала не только память, а обокрала его сыновей, лишив их последнего долга и последнего урока, как провожают героев. Как стоят рядом с бабушкой, держась за её сухую, твёрдую руку.
❤19🔥9
Forwarded from Истории, которые не рассказывали (пока я не начала)
Глава. Почему она такая
Я долго думала, почему она, именно такая. Кубышка. Не просто равнодушная, а именно вот эта: мелочная, алчная, расчетливая до тошноты, пока все рыдали, она считала. Пока все теряли опору, она искала, за что можно ухватиться, чтобы не упасть самой, оттолкнув других.
К какому ответу я пришла. Она не злая, а пустая.
Дядя Саша был для неё не мужчиной, не личностью, не Александром Вячеславовичем с его сложной душой и стальными принципами. Он был функцией. Функцией «добытчик». Функцией «статус». Функцией «гарантия». Он закрывал её от жизни, как зонтик. От быта, зарплатой. От проблем, своими связями и авторитетом. От необходимости что-то решать самой, своим присутствием.
Она никогда не видела в нём человека, который может бояться, который несёт на плечах груз гибели отца и долг перед родом, который устаёт. Которому нужно хоть иногда, чтобы его пожалели. Она видела крепкую, надёжную стену, и всё, что её волновал, это чтобы на этой стене не было трещин, и чтобы она сама могла удобно к этой стене прислониться.
Поэтому, когда он пропал, её первой мыслью не было «где он, что с ним?». Её первой мыслью было: «Что теперь будет со МНОЙ?». Стена исчезла. Начался сквозняк, и её единственный инстинкт самосохранения мелкого, пугливого существа, заставил её искать новое укрытие, и она нашла его в деньгах, в льготах, в экономии. В том, чтобы утянуть в свою норку максимум ресурсов.
Предложение похоронить его в одну могилу с отцом, это не просто жадность. Это логика существа, которое не понимает смысла «памяти», «чести», «индивидуальности».
Для неё могила это затраты. Две могилы это двойные затраты. Логично сократить издержки. То, что для нас святыня, для неё статья расходов. Она искренне не понимает, почему мы устраиваем «спектакль» из-за какого-то куска земли и камня. «Он же не почувствует!», вот её внутренний аргумент. Она мыслит категориями осязаемой, сиюминутной выгоды.
Её отказ приехать на похороны с детьми, это тоже из той же оперы. Страх перед сильной эмоцией, перед болью, перед необходимостью что-то чувствовать по-настоящему. Она ограждает детей не от травмы утраты, они и так её переживут, отец-то мёртв, а ограждает их от вида настоящего, непарадного горя. От слёз бабушки,от нашего молчаливого стояния у гроба. Ей проще сделать вид, что ничего не случилось. Уехать в свой маленький мирок, где главные проблемы, это какие шторы выбрать и куда съездить в следующий раз. В мире, где нет места подвигу и чести, нет и места настоящей скорби. Только досадная неприятность, которую нужно грамотно уладить с минимальными потерями.
Она не монстр, а ничтожество. Духовное, эмоциональное. Её мир размером с кошелёк, и этом мире просто нет места для человека такого масштаба, как дядя Саша. Он для неё всегда был слишком большим, слишком сложным, слишком «неудобным» в своей принципиальности.
Теперь, когда его не стало, она вздохнула с облегчением. Не потому что не любила, она просто не умела. Теперь можно наконец перестать притворяться, что понимаешь этого странного, требовательного человека, и заняться тем, что действительно важно: собой.
Поэтому я её презираю. Она живое доказательство, что можно быть рядом с героем двадцать лет и не заразиться от него ни каплей его величия. Остаться сытым, довольным паразитом на могучем дубе, а когда дуб рухнул, поползти искать следующее дерево, ворча, что от прошлого мало толку, раз даже древесину теперь не продашь.
Она моя антитеза, то, чем я боюсь стать. Человеком, который выбирает удобство вместо правды, расчёт вместо памяти, мелкую выгоду вместо великой, пусть и страшной, любви.
Я долго думала, почему она, именно такая. Кубышка. Не просто равнодушная, а именно вот эта: мелочная, алчная, расчетливая до тошноты, пока все рыдали, она считала. Пока все теряли опору, она искала, за что можно ухватиться, чтобы не упасть самой, оттолкнув других.
К какому ответу я пришла. Она не злая, а пустая.
Дядя Саша был для неё не мужчиной, не личностью, не Александром Вячеславовичем с его сложной душой и стальными принципами. Он был функцией. Функцией «добытчик». Функцией «статус». Функцией «гарантия». Он закрывал её от жизни, как зонтик. От быта, зарплатой. От проблем, своими связями и авторитетом. От необходимости что-то решать самой, своим присутствием.
Она никогда не видела в нём человека, который может бояться, который несёт на плечах груз гибели отца и долг перед родом, который устаёт. Которому нужно хоть иногда, чтобы его пожалели. Она видела крепкую, надёжную стену, и всё, что её волновал, это чтобы на этой стене не было трещин, и чтобы она сама могла удобно к этой стене прислониться.
Поэтому, когда он пропал, её первой мыслью не было «где он, что с ним?». Её первой мыслью было: «Что теперь будет со МНОЙ?». Стена исчезла. Начался сквозняк, и её единственный инстинкт самосохранения мелкого, пугливого существа, заставил её искать новое укрытие, и она нашла его в деньгах, в льготах, в экономии. В том, чтобы утянуть в свою норку максимум ресурсов.
Предложение похоронить его в одну могилу с отцом, это не просто жадность. Это логика существа, которое не понимает смысла «памяти», «чести», «индивидуальности».
Для неё могила это затраты. Две могилы это двойные затраты. Логично сократить издержки. То, что для нас святыня, для неё статья расходов. Она искренне не понимает, почему мы устраиваем «спектакль» из-за какого-то куска земли и камня. «Он же не почувствует!», вот её внутренний аргумент. Она мыслит категориями осязаемой, сиюминутной выгоды.
Её отказ приехать на похороны с детьми, это тоже из той же оперы. Страх перед сильной эмоцией, перед болью, перед необходимостью что-то чувствовать по-настоящему. Она ограждает детей не от травмы утраты, они и так её переживут, отец-то мёртв, а ограждает их от вида настоящего, непарадного горя. От слёз бабушки,от нашего молчаливого стояния у гроба. Ей проще сделать вид, что ничего не случилось. Уехать в свой маленький мирок, где главные проблемы, это какие шторы выбрать и куда съездить в следующий раз. В мире, где нет места подвигу и чести, нет и места настоящей скорби. Только досадная неприятность, которую нужно грамотно уладить с минимальными потерями.
Она не монстр, а ничтожество. Духовное, эмоциональное. Её мир размером с кошелёк, и этом мире просто нет места для человека такого масштаба, как дядя Саша. Он для неё всегда был слишком большим, слишком сложным, слишком «неудобным» в своей принципиальности.
Теперь, когда его не стало, она вздохнула с облегчением. Не потому что не любила, она просто не умела. Теперь можно наконец перестать притворяться, что понимаешь этого странного, требовательного человека, и заняться тем, что действительно важно: собой.
Поэтому я её презираю. Она живое доказательство, что можно быть рядом с героем двадцать лет и не заразиться от него ни каплей его величия. Остаться сытым, довольным паразитом на могучем дубе, а когда дуб рухнул, поползти искать следующее дерево, ворча, что от прошлого мало толку, раз даже древесину теперь не продашь.
Она моя антитеза, то, чем я боюсь стать. Человеком, который выбирает удобство вместо правды, расчёт вместо памяти, мелкую выгоду вместо великой, пусть и страшной, любви.
👍23❤5
Forwarded from Истории, которые не рассказывали (пока я не начала)
Глава. Пост, который всё расставил по местам
Иногда одного абзаца хватает, чтобы мир перевернулся. Не изменился, именно перевернулся. Стал виден с изнанки, со всеми швами, ржавыми болтами и уродливой сваркой.
Я помню тот вечер. Я сидела, тупо уставившись в экран, и мой палец сам листал ленту, бездумно, чтобы хоть чем-то занять пустоту, которая гудела внутри, как ветер в печной трубе, и вот пост.
Не длинный, без эмоций, без красивых картинок, просто текст. Он писал не о героизме, не о долге. Он писал о деньгах. О том, как большие компенсации за смерть калечат живых. Как система, желая «загладить вину», на самом деле создает рынок, где горе становится валютой. Он писал, что мертвому деньги не нужны, а живых они только портят, развращая «халявой».
Я прочла, и почувствовала, как по спине побежал ледяной пот, не от страха, от узнавания.
Это было как если бы ты годами мучился от странной, неясной боли, а потом попал к гениальному диагносту, который одним словом называет болезнь, ты не радуешься, тебе становится по-настоящему страшно. Потому что теперь ты знаешь.
В его сухих, отточенных строчках я увидела не просто анализ. Я увидела разоблачение всей нашей ситуации. Он взял мою смутную, кипящую ненависть к Кубышкиной и показал: она это не причина, а следствие. Закономерный, почти математический продукт той самой системы, которую он описывал. Её деловитость в обсуждении похорон, предложение сэкономить на могиле, она тот самый «испорченный» человек, для которого смерть близкого, не крах вселенной, а старт для финансовой операции, она идеальный потребитель казённой «заботы».
Этот пост разделил мою жизнь на «до» и «после». До него я просто страдала и злилась, после я понимала врага в лицо.
Этот пост принёс тяжёлую, неудобную правду. Правду о том, что дядя Саша погиб дважды, сначала от возможно вражеской пули, потом от логики машины, которая превратила его жизнь и смерть в статью бюджета, и что мы, возможно, проиграем. Потому что система всегда сильнее отдельного человека.
Я сохранила тот пост, иногда перечитываю. Каждый раз тот же ледяной пот, и та же чёткая, как прицел, мысль: он был прав, во всём, и эта правота страшнее любой лжи, потому что она не оставляет надежды на исправление.
Иногда одного абзаца хватает, чтобы мир перевернулся. Не изменился, именно перевернулся. Стал виден с изнанки, со всеми швами, ржавыми болтами и уродливой сваркой.
Я помню тот вечер. Я сидела, тупо уставившись в экран, и мой палец сам листал ленту, бездумно, чтобы хоть чем-то занять пустоту, которая гудела внутри, как ветер в печной трубе, и вот пост.
Не длинный, без эмоций, без красивых картинок, просто текст. Он писал не о героизме, не о долге. Он писал о деньгах. О том, как большие компенсации за смерть калечат живых. Как система, желая «загладить вину», на самом деле создает рынок, где горе становится валютой. Он писал, что мертвому деньги не нужны, а живых они только портят, развращая «халявой».
Я прочла, и почувствовала, как по спине побежал ледяной пот, не от страха, от узнавания.
Это было как если бы ты годами мучился от странной, неясной боли, а потом попал к гениальному диагносту, который одним словом называет болезнь, ты не радуешься, тебе становится по-настоящему страшно. Потому что теперь ты знаешь.
В его сухих, отточенных строчках я увидела не просто анализ. Я увидела разоблачение всей нашей ситуации. Он взял мою смутную, кипящую ненависть к Кубышкиной и показал: она это не причина, а следствие. Закономерный, почти математический продукт той самой системы, которую он описывал. Её деловитость в обсуждении похорон, предложение сэкономить на могиле, она тот самый «испорченный» человек, для которого смерть близкого, не крах вселенной, а старт для финансовой операции, она идеальный потребитель казённой «заботы».
Этот пост разделил мою жизнь на «до» и «после». До него я просто страдала и злилась, после я понимала врага в лицо.
Этот пост принёс тяжёлую, неудобную правду. Правду о том, что дядя Саша погиб дважды, сначала от возможно вражеской пули, потом от логики машины, которая превратила его жизнь и смерть в статью бюджета, и что мы, возможно, проиграем. Потому что система всегда сильнее отдельного человека.
Я сохранила тот пост, иногда перечитываю. Каждый раз тот же ледяной пот, и та же чёткая, как прицел, мысль: он был прав, во всём, и эта правота страшнее любой лжи, потому что она не оставляет надежды на исправление.
👍26🤔6❤5🔥4
Forwarded from Истории, которые не рассказывали (пока я не начала)
Рассказ: Холодный расчёт. Анатомия Кубышкиной
Глава 1: Корни. Взгляд со стороны
Меня зовут Вика, и эта история не попытка оправдать, а понять. Чтобы разгадать человека, нужно увидеть почву, из которой он вырос. Алиса, жена моего дяди Саши, ее Эдем находился в одном из тех омских районов, где даже асфальт, кажется, проваливается под землю от безнадёги. Я была там один раз, и этого хватило.
Чтобы представить её семью, нужно забыть о понятиях «дом», «очаг», «уют». Их мир строился на других категориях:
Отец. Алексей Семёнович. Сила, которая ломает.
Я видела его лишь на старой, пожелтевшей фотографии у бабушки: лицо, напоминающее сплюснутый кулак, с маленькими, глубоко посаженными глазками-щелками. В них читалась не злоба, а усталая, концентрированная ярость на весь мир. Три срока, не за «мелочь», за разбой. После зоны он не «встал на путь». Он стал тем, кого боятся даже в его собственном болоте, «решальщиком» при местном наркопритоне. Для него мир чётко делился на «блатных» себя и таких же, как он и «ментов» предателей, продавшихся системе. Мой дядя Саша, с его принципиальностью и погонами, был для Алексея живым олицетворением всего, что он ненавидел. Это была ненависть на клеточном уровне. Он сгнил заживо от цирроза, и я уверена, свой последний бредовый вздох он посвятил проклятию в адрес «ментовской породы».
Мать. Лидия Петровна. Сила, которая гнётся.
Она напоминала мне измождённую, облезлую птицу, которая забыла, как летать, и только квохчет в грязном гнезде. Она работала уборщицей в банке, пока её не попросили «по собственному желанию». Её главная жизненная мантра, которую она, как эстафету, передала дочери: «Терпи, Алиса. Главное, пристроиться к сильному мужчине и держаться за него. Остальное, не твоя забота». Она терпела побои, унижения, нищету, и была идеальной ученицей своей философии, настолько согнулась, что разучилась разгибаться.
Брат. Сергей. Тень, которая не исчезает.
Его я никогда не видела. Он был для меня лишь историей, призраком, чьим присутствием был пропитан весь их дом. Он не «трагически погиб», он был наркоманом, умер не от передозировки, а медленно и мучительно, от сепсиса, сгнив заживо, когда гангрена пошла от мест уколов, нашли его в подвале их же дома. Для Алисы, как я поняла позже, это не стало потерей. Это было санитарным мероприятием, как выбросить сломавшийся и воняющий бытовой прибор. Его существование было для неё живым укором, напоминанием о той трясине, из которой она отчаянно пыталась выползти. Его смерть эту трясину немного осушила.
Главный закон их вселенной.
В этом мире, в этой квартире с решётками на окнах и запахом отчаяния, не было места сантиментам. Здесь выживал не самый умный или добрый, а самый цепкий и безжалостный, доверять нельзя было никому, любовь и привязанность объявлялись слабостью, уязвимостью, дыркой в броне, через которую тебя обязательно ударят. Единственный священный принцип: ХВАТАЙ И ПРЯЧЬ. Хватай деньги, шансы, возможности. Прячь глубоко, в свою внутреннюю, никому не ведомую кубышку, чтобы было чем торговать, когда наступит чёрный день, а чёрный день, согласно их вере, наступал всегда.
Такова была почва, не чернозём, а токсичная, ядовитая жижа, где смешались страх, злоба и холодный, животный расчёт, из этой трясины Алиса и выползла. Не для того, чтобы отмыться. Для того, чтобы, притворившись чистым, найти новый, более богатый источник питания. Им стал мой дядя Саша с его честью, принципами и, что для неё было главным, стабильностью. Она принесла с собой законы своего болота, лишь тщательно замаскировав их под «скромность» и «беспомощность», и, мы, вся наша семья, долгие годы были для неё не роднёй, а новой территорией, которую нужно было освоить, обложить данью и удерживать любыми средствами. Пока не случилось то, что случилось.
Глава 1: Корни. Взгляд со стороны
Меня зовут Вика, и эта история не попытка оправдать, а понять. Чтобы разгадать человека, нужно увидеть почву, из которой он вырос. Алиса, жена моего дяди Саши, ее Эдем находился в одном из тех омских районов, где даже асфальт, кажется, проваливается под землю от безнадёги. Я была там один раз, и этого хватило.
Чтобы представить её семью, нужно забыть о понятиях «дом», «очаг», «уют». Их мир строился на других категориях:
Отец. Алексей Семёнович. Сила, которая ломает.
Я видела его лишь на старой, пожелтевшей фотографии у бабушки: лицо, напоминающее сплюснутый кулак, с маленькими, глубоко посаженными глазками-щелками. В них читалась не злоба, а усталая, концентрированная ярость на весь мир. Три срока, не за «мелочь», за разбой. После зоны он не «встал на путь». Он стал тем, кого боятся даже в его собственном болоте, «решальщиком» при местном наркопритоне. Для него мир чётко делился на «блатных» себя и таких же, как он и «ментов» предателей, продавшихся системе. Мой дядя Саша, с его принципиальностью и погонами, был для Алексея живым олицетворением всего, что он ненавидел. Это была ненависть на клеточном уровне. Он сгнил заживо от цирроза, и я уверена, свой последний бредовый вздох он посвятил проклятию в адрес «ментовской породы».
Мать. Лидия Петровна. Сила, которая гнётся.
Она напоминала мне измождённую, облезлую птицу, которая забыла, как летать, и только квохчет в грязном гнезде. Она работала уборщицей в банке, пока её не попросили «по собственному желанию». Её главная жизненная мантра, которую она, как эстафету, передала дочери: «Терпи, Алиса. Главное, пристроиться к сильному мужчине и держаться за него. Остальное, не твоя забота». Она терпела побои, унижения, нищету, и была идеальной ученицей своей философии, настолько согнулась, что разучилась разгибаться.
Брат. Сергей. Тень, которая не исчезает.
Его я никогда не видела. Он был для меня лишь историей, призраком, чьим присутствием был пропитан весь их дом. Он не «трагически погиб», он был наркоманом, умер не от передозировки, а медленно и мучительно, от сепсиса, сгнив заживо, когда гангрена пошла от мест уколов, нашли его в подвале их же дома. Для Алисы, как я поняла позже, это не стало потерей. Это было санитарным мероприятием, как выбросить сломавшийся и воняющий бытовой прибор. Его существование было для неё живым укором, напоминанием о той трясине, из которой она отчаянно пыталась выползти. Его смерть эту трясину немного осушила.
Главный закон их вселенной.
В этом мире, в этой квартире с решётками на окнах и запахом отчаяния, не было места сантиментам. Здесь выживал не самый умный или добрый, а самый цепкий и безжалостный, доверять нельзя было никому, любовь и привязанность объявлялись слабостью, уязвимостью, дыркой в броне, через которую тебя обязательно ударят. Единственный священный принцип: ХВАТАЙ И ПРЯЧЬ. Хватай деньги, шансы, возможности. Прячь глубоко, в свою внутреннюю, никому не ведомую кубышку, чтобы было чем торговать, когда наступит чёрный день, а чёрный день, согласно их вере, наступал всегда.
Такова была почва, не чернозём, а токсичная, ядовитая жижа, где смешались страх, злоба и холодный, животный расчёт, из этой трясины Алиса и выползла. Не для того, чтобы отмыться. Для того, чтобы, притворившись чистым, найти новый, более богатый источник питания. Им стал мой дядя Саша с его честью, принципами и, что для неё было главным, стабильностью. Она принесла с собой законы своего болота, лишь тщательно замаскировав их под «скромность» и «беспомощность», и, мы, вся наша семья, долгие годы были для неё не роднёй, а новой территорией, которую нужно было освоить, обложить данью и удерживать любыми средствами. Пока не случилось то, что случилось.
👍12❤5🤣3🔥1
Forwarded from Истории, которые не рассказывали (пока я не начала)
Глава 2. Метаморфоза: Первая встреча (2003)
Мне было восемь, и мир делился на чёткие категории: свой и чужой, вкусное и невкусное, честный взгляд и бегающие глаза. Дядя Саша был своим, огромным, пахнущим табаком, своим. Поэтому, когда он в тот летний день привёл в дом её, моя детская сигнальная система сработала мгновенно: чужой.
Её звали Алиса, она вошла не как гость, а как тень, неслышно, стараясь занять как можно меньше места, но это было обманчиво. Я сразу это почувствовала. На ней было простенькое ситцевое платье, слишком новое, отглаженное до острых стрелок, волосы убраны в тугой, неестественно гладкий пучок, улыбка, она не сходила с её лица, не добрая, как у мамы, и не весёлая, как у папы. Она была приклеенной, как у куклы в витрине.
— Вика, познакомься, это Алиса, — дядя Саша говорил мягко, с непривычной нежностью в голосе, которая меня насторожила ещё больше.
Я молча подала руку. Её ладонь была прохладной, чуть влажной, и рукопожатие; быстрым, скользящим, будто она боялась задержаться, скользкая, именно это слово вертелось у меня в голове.
За чаем она сидела, выпрямив спину, не прислоняясь к стулу. Держала чашку двумя руками, делала маленькие, птичьи глотки. Говорила тихо, чуть картавя, и в её речи постоянно проскальзывали странные, не по возрасту «взрослые» слова: «духовные ценности», «чистота помыслов», «смирение». В её глазах был холодный, сосредоточенный расчёт. Она не вспоминала, она зачитывала заученный текст.
Дядя Саша смотрел на неё как зачарованный, он видел то, что она ему показывала: хрупкость, нуждающуюся в защите, «чистую душу», испорченную жестоким миром. Его рыцарский кодекс сработал безотказно, видел проект для спасения.
Когда они ушли, я сказала маме:
— Она странная, как будто играет.
Мама отмахнулась:
— Не выдумывай, Викуся. Скромная девочка из бедной семьи. Дяде Саше с ней хорошо.
Я не выдумывала, а уловила фальшь. Ту самую фальшь, которая позже станет её главным оружием. В тот день, в 2003-м, я увидела не Алису. Я увидела первый акт спектакля под названием «Алтайская девственница». Она уже тогда начала своё великое перерождение. Стирала с себя запах своего подвала, свою историю, свою татуировку с колючей проволокой, и ткала новую легенду, чистую, духовную, удобную. Легенду, которой мой добрый, честный дядя Саша поверил безоговорочно, а я, ребёнок, чувствовала только одно: что-то здесь не так. Что-то очень скользкое, и это «что-то» теперь вошло в наш дом.
Мне было восемь, и мир делился на чёткие категории: свой и чужой, вкусное и невкусное, честный взгляд и бегающие глаза. Дядя Саша был своим, огромным, пахнущим табаком, своим. Поэтому, когда он в тот летний день привёл в дом её, моя детская сигнальная система сработала мгновенно: чужой.
Её звали Алиса, она вошла не как гость, а как тень, неслышно, стараясь занять как можно меньше места, но это было обманчиво. Я сразу это почувствовала. На ней было простенькое ситцевое платье, слишком новое, отглаженное до острых стрелок, волосы убраны в тугой, неестественно гладкий пучок, улыбка, она не сходила с её лица, не добрая, как у мамы, и не весёлая, как у папы. Она была приклеенной, как у куклы в витрине.
— Вика, познакомься, это Алиса, — дядя Саша говорил мягко, с непривычной нежностью в голосе, которая меня насторожила ещё больше.
Я молча подала руку. Её ладонь была прохладной, чуть влажной, и рукопожатие; быстрым, скользящим, будто она боялась задержаться, скользкая, именно это слово вертелось у меня в голове.
За чаем она сидела, выпрямив спину, не прислоняясь к стулу. Держала чашку двумя руками, делала маленькие, птичьи глотки. Говорила тихо, чуть картавя, и в её речи постоянно проскальзывали странные, не по возрасту «взрослые» слова: «духовные ценности», «чистота помыслов», «смирение». В её глазах был холодный, сосредоточенный расчёт. Она не вспоминала, она зачитывала заученный текст.
Дядя Саша смотрел на неё как зачарованный, он видел то, что она ему показывала: хрупкость, нуждающуюся в защите, «чистую душу», испорченную жестоким миром. Его рыцарский кодекс сработал безотказно, видел проект для спасения.
Когда они ушли, я сказала маме:
— Она странная, как будто играет.
Мама отмахнулась:
— Не выдумывай, Викуся. Скромная девочка из бедной семьи. Дяде Саше с ней хорошо.
Я не выдумывала, а уловила фальшь. Ту самую фальшь, которая позже станет её главным оружием. В тот день, в 2003-м, я увидела не Алису. Я увидела первый акт спектакля под названием «Алтайская девственница». Она уже тогда начала своё великое перерождение. Стирала с себя запах своего подвала, свою историю, свою татуировку с колючей проволокой, и ткала новую легенду, чистую, духовную, удобную. Легенду, которой мой добрый, честный дядя Саша поверил безоговорочно, а я, ребёнок, чувствовала только одно: что-то здесь не так. Что-то очень скользкое, и это «что-то» теперь вошло в наш дом.
❤14🤣6🔥1
Forwarded from Истории, которые не рассказывали (пока я не начала)
Глава 3: Чужой след
Она не менялась, а строила, как строят хлипкий домик на зыбком берегу, срывая верхний слой песка и надеясь, что фундамент не смоет первым же паводком. Ей было восемнадцать, и главным её решением стало не «кем быть», а «как окончательно перестать быть той, кем была».
Она придумала себе легенду. Она создавала образ девушки «из простой семьи», с «ранимой душой», «не испорченной городом». Научилась говорить тихо, смотреть сквозь тебя, носить платья, которые делали её меньше и незаметнее, это был не стиль, а камуфляж.
Дядя Саша знал, ему рассказали про её отца-сидельца и брата-наркомана ещё в самом начале, но это его не остановило, наоборот, в его системе координат это не было красным флагом, это было полем для применения его принципов. Его вечное «Если не я, то кто?» нашло, наконец, живое, осязаемое воплощение. Он видел не проблему, а спасенную душу, её искусственная хрупкость была не недостатком, а инструментом, который оправдывал его рыцарство. Её прошлое было не позором, а трагической предысторией, которую он должен был исправить.
Потом она заговорила об учёбе. Без восторга, с деловитой, почти скучной необходимостью.
— Хочу быть самостоятельной, Саша. Не обузой. Чтобы и тебе не было стыдно.
Он оплатил институт, не моргнув глазом. Для него это была инвестиция в будущее человека. Для неё это был первый серьёзный трофей и проверка границ. Он выдержал проверку, его кошелёк и его чувство долга были открыты.
Был один след её прошлого, который она не могла стереть, татуировка.
Я увидела её, когда мне было лет тринадцать, мы были на даче, стояла жара, пахло сосной и углями от мангала. Она, нарушая все свои негласные правила, надела старые шорты. Сидела на ступеньках крыльца, поджав одну ногу. И на смуглой щиколотке, над потрёпанной босоножкой, синело клеймо, роза, обвитая колючей проволокой, грубая, небрежная, подпольная работа, язык её настоящего мира.
Я застыла, это была не просто картинка, а была правда, глупая и наглая, выглянувшая из-под её скроенного по меркам дяди Саши костюма, она почувствовала мой взгляд. Резко вскочила, и её рука тут же потянулась к сложенному на скамейке пледу. Она накинула его на ноги, движения были резкими, почти яростными. Её лицо стало гладким и пустым, но в глазах, которые мельком встретились с моими, бушевала паника, чистая, животная паника зверька, застигнутого на месте преступления.
Эта синяя, уродливая роза была слишком конкретной, слишком вонзающейся в глаза, она разрушала красивую легенду о «чистой, пусть и потрёпанной, душе», которую он в себе носил. Его миссия была для него важнее этой мелкой, пошлой правды.
Для меня в тот момент всё щёлкнуло. Я поняла. Её поведение перестало быть набором странностей.
Она была колючей проволокой, которая обвилась вокруг дуба, не для красоты. Для того, чтобы держаться, чтобы не рухнуть обратно в ту грязь, из которой выросла.
Дядя Саша знал про грязь, но он верил, что вытащил из неё если не лотос, то хоть полевой цветок, он отказывался видеть, что вытащил цепкую, чужеродную сорную траву, которая будет тянуть из его почвы соки, пока есть чем питаться. Он обманывал себя, сознательно и благородно, а я, тринадцатилетняя, случайно наткнулась на разорванный шов её костюма. С того дня я перестала быть просто племянницей, а стала свидетелем.
Она не менялась, а строила, как строят хлипкий домик на зыбком берегу, срывая верхний слой песка и надеясь, что фундамент не смоет первым же паводком. Ей было восемнадцать, и главным её решением стало не «кем быть», а «как окончательно перестать быть той, кем была».
Она придумала себе легенду. Она создавала образ девушки «из простой семьи», с «ранимой душой», «не испорченной городом». Научилась говорить тихо, смотреть сквозь тебя, носить платья, которые делали её меньше и незаметнее, это был не стиль, а камуфляж.
Дядя Саша знал, ему рассказали про её отца-сидельца и брата-наркомана ещё в самом начале, но это его не остановило, наоборот, в его системе координат это не было красным флагом, это было полем для применения его принципов. Его вечное «Если не я, то кто?» нашло, наконец, живое, осязаемое воплощение. Он видел не проблему, а спасенную душу, её искусственная хрупкость была не недостатком, а инструментом, который оправдывал его рыцарство. Её прошлое было не позором, а трагической предысторией, которую он должен был исправить.
Потом она заговорила об учёбе. Без восторга, с деловитой, почти скучной необходимостью.
— Хочу быть самостоятельной, Саша. Не обузой. Чтобы и тебе не было стыдно.
Он оплатил институт, не моргнув глазом. Для него это была инвестиция в будущее человека. Для неё это был первый серьёзный трофей и проверка границ. Он выдержал проверку, его кошелёк и его чувство долга были открыты.
Был один след её прошлого, который она не могла стереть, татуировка.
Я увидела её, когда мне было лет тринадцать, мы были на даче, стояла жара, пахло сосной и углями от мангала. Она, нарушая все свои негласные правила, надела старые шорты. Сидела на ступеньках крыльца, поджав одну ногу. И на смуглой щиколотке, над потрёпанной босоножкой, синело клеймо, роза, обвитая колючей проволокой, грубая, небрежная, подпольная работа, язык её настоящего мира.
Я застыла, это была не просто картинка, а была правда, глупая и наглая, выглянувшая из-под её скроенного по меркам дяди Саши костюма, она почувствовала мой взгляд. Резко вскочила, и её рука тут же потянулась к сложенному на скамейке пледу. Она накинула его на ноги, движения были резкими, почти яростными. Её лицо стало гладким и пустым, но в глазах, которые мельком встретились с моими, бушевала паника, чистая, животная паника зверька, застигнутого на месте преступления.
Эта синяя, уродливая роза была слишком конкретной, слишком вонзающейся в глаза, она разрушала красивую легенду о «чистой, пусть и потрёпанной, душе», которую он в себе носил. Его миссия была для него важнее этой мелкой, пошлой правды.
Для меня в тот момент всё щёлкнуло. Я поняла. Её поведение перестало быть набором странностей.
Она была колючей проволокой, которая обвилась вокруг дуба, не для красоты. Для того, чтобы держаться, чтобы не рухнуть обратно в ту грязь, из которой выросла.
Дядя Саша знал про грязь, но он верил, что вытащил из неё если не лотос, то хоть полевой цветок, он отказывался видеть, что вытащил цепкую, чужеродную сорную траву, которая будет тянуть из его почвы соки, пока есть чем питаться. Он обманывал себя, сознательно и благородно, а я, тринадцатилетняя, случайно наткнулась на разорванный шов её костюма. С того дня я перестала быть просто племянницей, а стала свидетелем.
❤5👍4🤣4
Forwarded from Истории, которые не рассказывали (пока я не начала)
Глава 4: Рождение клички
Я придумала ей это имя лет в шестнадцать, не сразу, оно вызревало во мне годами, как плохой зуб, пока однажды не прорезалось с идеальной, колющей остротой.
К тому времени Алиса уже прочно вплелась в ткань нашей семьи, но для меня так и осталась инородным телом, занозой, я наблюдала за ней, как антрополог за племенем, чьи ритуалы не поддаются логике, и постепенно её система стала мне ясна.
Всё началось с её речи, она освоила особый словарь. Слова «духовность», «чистота», «простота», «настоящее» липли к её фразам, как пыльца. Она могла сказать про обычную картошку, запечённую в золе: «Какая искренняя еда. Чувствуется связь с землёй», или, глядя на грозу за окном: «Природа показывает свою мощь. Это очищение», говорила она это тихим, немного заученным голоском, будто цитировала плохого поэта.
Она создавала ощущение человека, который внутренне близок к чему-то первозданному, неиспорченному городской суетой, носила простые, часто бесформенные платья из натуральных тканей, плела себе какие-то неуклюжие косички. Её улыбка оставалась той же неживой, но теперь она сопровождалась томным вздохом и взглядом куда-то вдаль, будто она видела там не соседний гараж, а бескрайние степи.
В один день, сидя на скучном семейном ужине, где она очередной раз томно произнесла что-то о «вечных ценностях простых людей», меня осенило.
Она играет в духовную девственность, в нетронутость, в чистый лист. Она представлялась существом, которого мир ещё не испачкал, хотя он и покушался на это, а её настоящее прошлое было той самой грязью, которую она так яростно оттирала.
Так в моей голове и сошлись две детали: её напускная, неземная чистота и этот абстрактный, вечно витающий в её речах дух далёких краёв: «Алтайская девственница».
Фраза родилась целиком, как вспышка. Я даже фыркнула за столом, за что получила неодобрительный взгляд матери, но внутри меня всё ликовало. Я нашла формулу. Два слова, которые описывали всю её игру, весь этот грандиозный, пошлый спектакль.
С тех пор я мысленно называла её только так. Это была не просто кличка, а был диагноз. Каждый раз, когда она начинала свою песню о «настоящих чувствах» или «простоте бытия», я про себя добавляла: «Вот, началось. Алтайская девственница вещает».
Это помогало мне не злиться, а отстраниться и видеть в её действиях не личную подлость, а жалкую, системную попытку выжить, притворяясь тем, кем ты не являешься.
Я никогда не произносила это прозвище вслух. Оно было моим тайным оружием, моим шифром для понимания абсурда, который творился на моих глазах. Алтайская девственница существо из мифа, которое боится собственной тени в виде синей татуировки на щиколотке. Которая строит свою крепость на болоте, декламируя стихи о неприступных горных вершинах.
Глядя на то, как дядя Саша слушает её речи с мягкой, почти отеческой улыбкой, мне становилось и горько, и страшно. Он верил в миф, защищал вымысел, а я знала, что внутри этой красивой легенды бьётся холодное, цепкое сердце колючей проволоки, и кличка «алтайская девственница» была моим способом никогда не забывать эту правду.
Я придумала ей это имя лет в шестнадцать, не сразу, оно вызревало во мне годами, как плохой зуб, пока однажды не прорезалось с идеальной, колющей остротой.
К тому времени Алиса уже прочно вплелась в ткань нашей семьи, но для меня так и осталась инородным телом, занозой, я наблюдала за ней, как антрополог за племенем, чьи ритуалы не поддаются логике, и постепенно её система стала мне ясна.
Всё началось с её речи, она освоила особый словарь. Слова «духовность», «чистота», «простота», «настоящее» липли к её фразам, как пыльца. Она могла сказать про обычную картошку, запечённую в золе: «Какая искренняя еда. Чувствуется связь с землёй», или, глядя на грозу за окном: «Природа показывает свою мощь. Это очищение», говорила она это тихим, немного заученным голоском, будто цитировала плохого поэта.
Она создавала ощущение человека, который внутренне близок к чему-то первозданному, неиспорченному городской суетой, носила простые, часто бесформенные платья из натуральных тканей, плела себе какие-то неуклюжие косички. Её улыбка оставалась той же неживой, но теперь она сопровождалась томным вздохом и взглядом куда-то вдаль, будто она видела там не соседний гараж, а бескрайние степи.
В один день, сидя на скучном семейном ужине, где она очередной раз томно произнесла что-то о «вечных ценностях простых людей», меня осенило.
Она играет в духовную девственность, в нетронутость, в чистый лист. Она представлялась существом, которого мир ещё не испачкал, хотя он и покушался на это, а её настоящее прошлое было той самой грязью, которую она так яростно оттирала.
Так в моей голове и сошлись две детали: её напускная, неземная чистота и этот абстрактный, вечно витающий в её речах дух далёких краёв: «Алтайская девственница».
Фраза родилась целиком, как вспышка. Я даже фыркнула за столом, за что получила неодобрительный взгляд матери, но внутри меня всё ликовало. Я нашла формулу. Два слова, которые описывали всю её игру, весь этот грандиозный, пошлый спектакль.
С тех пор я мысленно называла её только так. Это была не просто кличка, а был диагноз. Каждый раз, когда она начинала свою песню о «настоящих чувствах» или «простоте бытия», я про себя добавляла: «Вот, началось. Алтайская девственница вещает».
Это помогало мне не злиться, а отстраниться и видеть в её действиях не личную подлость, а жалкую, системную попытку выжить, притворяясь тем, кем ты не являешься.
Я никогда не произносила это прозвище вслух. Оно было моим тайным оружием, моим шифром для понимания абсурда, который творился на моих глазах. Алтайская девственница существо из мифа, которое боится собственной тени в виде синей татуировки на щиколотке. Которая строит свою крепость на болоте, декламируя стихи о неприступных горных вершинах.
Глядя на то, как дядя Саша слушает её речи с мягкой, почти отеческой улыбкой, мне становилось и горько, и страшно. Он верил в миф, защищал вымысел, а я знала, что внутри этой красивой легенды бьётся холодное, цепкое сердце колючей проволоки, и кличка «алтайская девственница» была моим способом никогда не забывать эту правду.
👍7❤3🤣2
Forwarded from Рокот-Орел
This media is not supported in your browser
VIEW IN TELEGRAM
Всем на гражданке интересно когда закончится СВО , тем временем……..
🤣32🤔5👍1👏1
Forwarded from Истории, которые не рассказывали (пока я не начала)
Глава 5: Визит в крепость
Дед Слава построил этот дом в 1987 году своими руками. Не «дом», а крепость. Из добротного кирпича, с просторной верандой и печью, которая должна была обогревать внуков. Он выкладывал его, мечтая о шуме большой семьи, о запахе пирогов и детском смехе, отголосках той самой жизни, которую его род, сквозь войны и потери, заслужил наконец право прожить. Здесь вырос его сын, Александр. Здесь пахло яблоками, древесиной и незыблемым покоем. Это была его главная материализованная мечта, безопасный тыл для своих.
Именно в этот дом, спустя годы, его сын привёл её Алису.
Он сидел в гостиной, в своём кресле у печи, которую сам сложил, и смотрел, как эта девушка с опущенными глазами и натянутой, как струна, улыбкой переступает порог его крепости. Она не просто входила в дом, а в пространство его смыслов, в воздух, пропитанный потом и надеждами его стройки.
Он знал о ней всё, сын не скрывал, и в этом знании для деда Славы не было места легендам об «алтайских девственницах». Он видел чёткую, как сметанный чертёж, схему.
— Пап, это Алиса, — сказал Александр, и в его голосе звучала та тревожная нежность, которая всегда появлялась, когда он защищал что-то слабое, будь то раненый щенок или, как ему казалось, раненое существо перед ним.
Дед Слава кивнул, медленно, его взгляд, выцветший и пронзительный, как зимнее небо, скользнул по ней, но задержался не на лице, он смотрел на её руки, сцепленные в немом беспокойстве, на слишком новое, но дешёвое платье, на ту самую позу подобострастной настороженности, которую он за долгую жизнь научился читать как книгу. Он читал выживание, не просто выживание, а захват.
— Устраивайся, — произнёс он сухо, указывая взглядом на диван. Не «присаживайся». Устраивайся. Слово повисло в воздухе многозначительным и тяжёлым.
Она села на самый краешек, будто боялась оставить вмятину. Завязался тягучий, неловкий разговор. Она говорила тихо, картавила, роняла фразы о «простоте» и «душевности», он слушал молча, и в его молчании было не одобрение, а холодный, безжалостный анализ. Он слышал не слова, а их источник, страх, расчёт, желание понравиться.
Тогда он задал свой вопрос, не злой, не грубый. Хирургически точный.
— Отец твой чем занимался? — спросил он, глядя прямо на неё, и в комнате стало тихо, как перед грозой.
Она замерла. Её взгляд метнулся к Александру, безмолвный крик о помощи. Прозвучала фамилия, та самая.
Дед Слава медленно откинулся в кресле. Он не стал кричать, не стал выгонять. На его лицо легла не злоба, а глубокая, бездонная печаль. Печаль человека, который видит, как в фундамент его крепости, выложенный с такой любовью, заложили мину замедленного действия.
— Знаю я таких, — сказал он тихо, почти про себя, и в этих словах был не классовый снобизм, было знание. Знание породы, знание грязи, которая не отмывается, знание той самой подлости мира, от которой он строил этот дом как укрытие, и теперь эта грязь, в лице худенькой девушки с дрожащими руками, сидела на его диване и претендовала на статус хозяйки.
Он больше не задавал вопросов. Он просто смотрел в окно, на голые ветки яблонь, которые сам же и посадил. В его молчании было больше обвинения, чем в любой тираде, видел будущее, как эта чужая, пугливая и расчетливая тень будет ходить по его половицам, готовить на его кухне, спать в комнате, которую он предназначал для внуков. Как её прошлое, тюремное и гнилое, будет через неё просачиваться в стены его дома, оскверняя саму память о его стройке.
Когда они уходили, он не попрощался, сказал только сыну, уже в прихожей, глядя мимо Алисы, будто её не существовало:
— Помни, где стоишь. Пол-то я стелил.
Это была не просьба, это был завет. Напоминание о том, чья это земля, чьи это стены, чья это жертва и любовь в каждом кирпиче. Напоминание, что впуская кого-то сюда, сын несёт ответственность не только перед ней, но и перед ним, перед этим домом, перед всей тяжелой, честной историей, которая в эти стены вмурована.
Алиса так и не поняла тогда глубины этого молчаливого приговора. Она восприняла его как холодность человека. Но дед Слава вынес ей вердикт с первого взгляда.
Дед Слава построил этот дом в 1987 году своими руками. Не «дом», а крепость. Из добротного кирпича, с просторной верандой и печью, которая должна была обогревать внуков. Он выкладывал его, мечтая о шуме большой семьи, о запахе пирогов и детском смехе, отголосках той самой жизни, которую его род, сквозь войны и потери, заслужил наконец право прожить. Здесь вырос его сын, Александр. Здесь пахло яблоками, древесиной и незыблемым покоем. Это была его главная материализованная мечта, безопасный тыл для своих.
Именно в этот дом, спустя годы, его сын привёл её Алису.
Он сидел в гостиной, в своём кресле у печи, которую сам сложил, и смотрел, как эта девушка с опущенными глазами и натянутой, как струна, улыбкой переступает порог его крепости. Она не просто входила в дом, а в пространство его смыслов, в воздух, пропитанный потом и надеждами его стройки.
Он знал о ней всё, сын не скрывал, и в этом знании для деда Славы не было места легендам об «алтайских девственницах». Он видел чёткую, как сметанный чертёж, схему.
— Пап, это Алиса, — сказал Александр, и в его голосе звучала та тревожная нежность, которая всегда появлялась, когда он защищал что-то слабое, будь то раненый щенок или, как ему казалось, раненое существо перед ним.
Дед Слава кивнул, медленно, его взгляд, выцветший и пронзительный, как зимнее небо, скользнул по ней, но задержался не на лице, он смотрел на её руки, сцепленные в немом беспокойстве, на слишком новое, но дешёвое платье, на ту самую позу подобострастной настороженности, которую он за долгую жизнь научился читать как книгу. Он читал выживание, не просто выживание, а захват.
— Устраивайся, — произнёс он сухо, указывая взглядом на диван. Не «присаживайся». Устраивайся. Слово повисло в воздухе многозначительным и тяжёлым.
Она села на самый краешек, будто боялась оставить вмятину. Завязался тягучий, неловкий разговор. Она говорила тихо, картавила, роняла фразы о «простоте» и «душевности», он слушал молча, и в его молчании было не одобрение, а холодный, безжалостный анализ. Он слышал не слова, а их источник, страх, расчёт, желание понравиться.
Тогда он задал свой вопрос, не злой, не грубый. Хирургически точный.
— Отец твой чем занимался? — спросил он, глядя прямо на неё, и в комнате стало тихо, как перед грозой.
Она замерла. Её взгляд метнулся к Александру, безмолвный крик о помощи. Прозвучала фамилия, та самая.
Дед Слава медленно откинулся в кресле. Он не стал кричать, не стал выгонять. На его лицо легла не злоба, а глубокая, бездонная печаль. Печаль человека, который видит, как в фундамент его крепости, выложенный с такой любовью, заложили мину замедленного действия.
— Знаю я таких, — сказал он тихо, почти про себя, и в этих словах был не классовый снобизм, было знание. Знание породы, знание грязи, которая не отмывается, знание той самой подлости мира, от которой он строил этот дом как укрытие, и теперь эта грязь, в лице худенькой девушки с дрожащими руками, сидела на его диване и претендовала на статус хозяйки.
Он больше не задавал вопросов. Он просто смотрел в окно, на голые ветки яблонь, которые сам же и посадил. В его молчании было больше обвинения, чем в любой тираде, видел будущее, как эта чужая, пугливая и расчетливая тень будет ходить по его половицам, готовить на его кухне, спать в комнате, которую он предназначал для внуков. Как её прошлое, тюремное и гнилое, будет через неё просачиваться в стены его дома, оскверняя саму память о его стройке.
Когда они уходили, он не попрощался, сказал только сыну, уже в прихожей, глядя мимо Алисы, будто её не существовало:
— Помни, где стоишь. Пол-то я стелил.
Это была не просьба, это был завет. Напоминание о том, чья это земля, чьи это стены, чья это жертва и любовь в каждом кирпиче. Напоминание, что впуская кого-то сюда, сын несёт ответственность не только перед ней, но и перед ним, перед этим домом, перед всей тяжелой, честной историей, которая в эти стены вмурована.
Алиса так и не поняла тогда глубины этого молчаливого приговора. Она восприняла его как холодность человека. Но дед Слава вынес ей вердикт с первого взгляда.
1👍20❤7🤣2🔥1
Forwarded from Истории, которые не рассказывали (пока я не начала)
Глава 6: Девять лет и три слова
Мне было девять, и смерть деда Славы была для меня не понятием, а телесным ощущением. Ощущением пустоты в привычном месте, его кресла у печки, тишина вместо его низкого смеха.
Дяди Саша он стал другим, не тем, кто подбрасывал меня к потолку, а каменным, холодным изваянием в чёрном костюме, который пахнет несвежим табаком и чем-то чужим, лекарственным.
Похороны были страшными не плачем, а молчанием. Взрослые ходили на цыпочках, разговаривали шёпотом, будто боялись разбудить кого-то важного. Алиса тоже была тихой. Вся в чёрном, с таким же чёрным платочком в руках, который она не подносила к глазам, а только теребила пальцами. Она держалась рядом с дядей Сашей, и мне почему-то казалось, что она не поддерживает его, а прислоняется к нему, как к стене. Её глаза были сухими и очень внимательными.
Потом мы все собрались в доме деда. Там было душно и пахло блинами. Взрослые сидели за столом и говорили о чём-то бесконечно грустном и далёком от меня. Я забилась в угол на диване, свернувшись калачиком, и просто смотрела.
Вот тогда Алиса начала, сначала она просто тяжело дышала. Потом всхлипнула, один раз, громко, неестественно, все замолчали. Она прикрыла лицо тем самым платочком, и её плечи задрожали.
— Не могу, — прошептала она сквозь ткань, и голос её был тонким, пронзительным, как стекло. — Он же он для семьи дом строил, для всех нас.
Дядя Саша сидел рядом, не двигаясь, глядя в одну точку на скатерти. Казалось, он её не слышит.
А она продолжала, и её шёпот стал громче, настойчивее, в нём появились странные, чёткие слова, которые резали слух:
— Надо всё оформить. Пока не поздно… Чтобы дом был наш, Саш.
Слово «наследство» прозвучало в мёртвой тишине комнаты, как удар гонга. Оно было такое жирное, такое чужое среди слов «память», «горе», «царство небесное», я не до конца понимала его значение, но по тому, как вздрогнула бабушка Анна и как тётя Ирина резко сжала губы, поняла это слово было неправильным. Его нельзя было произносить сейчас, никогда, а она его не просто произнесла, она его вбросила в комнату, как кидают кость собакам.
Она говорила дальше, захлёбываясь, но уже не слезами, а какой-то странной, лихорадочной убеждённостью:
— Надо к нотариусу, документы, чтобы никто не отнял, он же для нас старался…
Я смотрела на её лицо, искажённое этой некрасивой, требовательной гримасой, и мне стало страшно, не так страшно, как от смерти, по-другому, от того, что в комнате, где все замерли от боли, появилось что-то жадное. Что-то, что хотело что-то взять, в то время как все остальные что-то безвозвратно потеряли.
Дядя Саша медленно повернул к ней голову. Он смотрел на неё не так, как смотрел обычно, будто видел её впервые, и в его взгляде не было ни злости, ни упрёка, была пустота, ещё большая пустота, чем была до этого.
Он молча встал, его стул громко скрипнул по полу, он не сказал ни слова, просто развернулся и вышел из комнаты, не глядя ни на кого. Хлопнула входная дверь.
Алиса вдруг смолкла, слёзы на её щеках мгновенно высохли, она глубоко, ровно вздохнула, поправила платочек и сказала моей ошеломлённой бабушке голосом, в котором не осталось и тени той истерики:
— Анна Степановна, вы не волнуйтесь. Я всё улажу. Чай будете?
Я сидела в своём углу, обняв колени, и чувствовала, как внутри у меня всё переворачивается. Я не знала слова «цинизм», не знала слова «меркантильность». Но я поняла что-то важное. Поняла, что горе бывает громким и тихим, а бывает, поддельным. Что поддельное горе иногда говорит правильные, взрослые слова про «документы» и «нотариуса», но от этих слов становится холодно и стыдно за всех.
Мне было девять, и в тот день я выучила три новых слова, которые навсегда связались в моей голове в одну ужасную цепь: смерть >наследство >чай.
Мне было девять, и смерть деда Славы была для меня не понятием, а телесным ощущением. Ощущением пустоты в привычном месте, его кресла у печки, тишина вместо его низкого смеха.
Дяди Саша он стал другим, не тем, кто подбрасывал меня к потолку, а каменным, холодным изваянием в чёрном костюме, который пахнет несвежим табаком и чем-то чужим, лекарственным.
Похороны были страшными не плачем, а молчанием. Взрослые ходили на цыпочках, разговаривали шёпотом, будто боялись разбудить кого-то важного. Алиса тоже была тихой. Вся в чёрном, с таким же чёрным платочком в руках, который она не подносила к глазам, а только теребила пальцами. Она держалась рядом с дядей Сашей, и мне почему-то казалось, что она не поддерживает его, а прислоняется к нему, как к стене. Её глаза были сухими и очень внимательными.
Потом мы все собрались в доме деда. Там было душно и пахло блинами. Взрослые сидели за столом и говорили о чём-то бесконечно грустном и далёком от меня. Я забилась в угол на диване, свернувшись калачиком, и просто смотрела.
Вот тогда Алиса начала, сначала она просто тяжело дышала. Потом всхлипнула, один раз, громко, неестественно, все замолчали. Она прикрыла лицо тем самым платочком, и её плечи задрожали.
— Не могу, — прошептала она сквозь ткань, и голос её был тонким, пронзительным, как стекло. — Он же он для семьи дом строил, для всех нас.
Дядя Саша сидел рядом, не двигаясь, глядя в одну точку на скатерти. Казалось, он её не слышит.
А она продолжала, и её шёпот стал громче, настойчивее, в нём появились странные, чёткие слова, которые резали слух:
— Надо всё оформить. Пока не поздно… Чтобы дом был наш, Саш.
Слово «наследство» прозвучало в мёртвой тишине комнаты, как удар гонга. Оно было такое жирное, такое чужое среди слов «память», «горе», «царство небесное», я не до конца понимала его значение, но по тому, как вздрогнула бабушка Анна и как тётя Ирина резко сжала губы, поняла это слово было неправильным. Его нельзя было произносить сейчас, никогда, а она его не просто произнесла, она его вбросила в комнату, как кидают кость собакам.
Она говорила дальше, захлёбываясь, но уже не слезами, а какой-то странной, лихорадочной убеждённостью:
— Надо к нотариусу, документы, чтобы никто не отнял, он же для нас старался…
Я смотрела на её лицо, искажённое этой некрасивой, требовательной гримасой, и мне стало страшно, не так страшно, как от смерти, по-другому, от того, что в комнате, где все замерли от боли, появилось что-то жадное. Что-то, что хотело что-то взять, в то время как все остальные что-то безвозвратно потеряли.
Дядя Саша медленно повернул к ней голову. Он смотрел на неё не так, как смотрел обычно, будто видел её впервые, и в его взгляде не было ни злости, ни упрёка, была пустота, ещё большая пустота, чем была до этого.
Он молча встал, его стул громко скрипнул по полу, он не сказал ни слова, просто развернулся и вышел из комнаты, не глядя ни на кого. Хлопнула входная дверь.
Алиса вдруг смолкла, слёзы на её щеках мгновенно высохли, она глубоко, ровно вздохнула, поправила платочек и сказала моей ошеломлённой бабушке голосом, в котором не осталось и тени той истерики:
— Анна Степановна, вы не волнуйтесь. Я всё улажу. Чай будете?
Я сидела в своём углу, обняв колени, и чувствовала, как внутри у меня всё переворачивается. Я не знала слова «цинизм», не знала слова «меркантильность». Но я поняла что-то важное. Поняла, что горе бывает громким и тихим, а бывает, поддельным. Что поддельное горе иногда говорит правильные, взрослые слова про «документы» и «нотариуса», но от этих слов становится холодно и стыдно за всех.
Мне было девять, и в тот день я выучила три новых слова, которые навсегда связались в моей голове в одну ужасную цепь: смерть >наследство >чай.
👍7❤1🤣1
Forwarded from Истории, которые не рассказывали (пока я не начала)
Глава 7: Старшая сестра. Диагноз с первой встречи
Меня зовут Ирина, я старше Саши на девять лет. Это не просто разница в возрасте, это пропасть в опыте, особенно когда речь о женщинах. Я видела разное, поэтому, когда Саша привёл её, этой девочку с опущенными глазами, мне хватило пятнадцати минут, чтобы поставить диагноз, и этот диагноз вызывал у меня не гнев, а физиологическое отвращение.
Она сидела за нашим столом, и всё в ней кричало о неестественности. Это была не скромность, это была работа над скромностью. Каждый жест, каждый взгляд в пол, каждый тихий, картавый ответ были выверены и отрепетированы. Она напоминала не человека, а сложный механизм. Я видела, как её глаза, эти странно-прозрачные, как у ящерицы, глаза, на секунду цеплялись за вещи в нашей квартире, делая мгновенную, безошибочную оценку. Затем взгляд снова тускнел, становился «кротким». Меня тошнило от этой игры.
Саша же сидел рядом и светился. Он смотрел на неё, как на чудо, как на хрупкий артефакт, нуждающийся в защите от грубого мира, его рыцарский комплекс, эта семейная болезнь «Если не я, то кто?», нашёл свою Голгофу, он не видел механизм, а видел миссию.
После их ухода мать, вздыхая, сказала: «Бедная девочка, жизнь, видно, не баловала». Я не выдержала:
— Мама, жизнь не балует многих, но не все после этого начинают разыгрывать пьесу «Невинная жертва» с таким коммерческим расчётом.
— Ира, не будь жёсткой, отмахнулась мать.
Отец Слава, понял её сразу. Мы не обсуждали это, но одного его ледяного, убийственного взгляда за тем ужином было достаточно. Мы поняли друг друга без слов. Он, прошедший войну и знавший подлинную, а не показную суть людей, и я, насмотревшаяся на подлость в гражданской жизни. Мы стали молчаливыми союзниками в этой войне за душу Саши, которую он, по своему благородному глупому великодушию, уже сдал без боя.
Я пыталась говорить с ним, не как сестра.
— Саша, послушай меня. Она не та, за кого себя выдаёт, это не любовь, а проект по переселению, из её болота, в нашу крепость. Ты для неё не мужчина, а социальный лифт.
Он хмурился, его честное лицо становилось непроницаемым.
— Ты её не знаешь, у неё добрая душа. Её просто жизнь искалечила.
Он не слушал, был опьянён своим благородством. Её прошлое, её «несчастная судьба» были для него не красными флагами, а индульгенцией, дававшей ему право на подвиг спасения. Он купился на легенду, эту пошлую, дешёвую сказку, которую я с первого дня видела насквозь.
Потом я увидела татуировку, на её щиколотке. Ту самую, синюю, с розой в колючей проволоке. Она прятала её, но я заметила, это был не украшение, а клеймо. Печать того мира, из которого она вышла, и тот факт, что она его стыдилась и прятала, говорил лишь об одном: она отрекалась от прошлого не из-за моральных терзаний, а потому что оно мешало новому, выгодному фасаду. Это клеймо стало для меня окончательным доказательством. Под тонким ситцем её платьев билось не ранимое сердце, а холодный, цепкий ум выживальщика.
Моё отвращение к ней было глубоким и спокойным, я не ненавидела её, а презирала её как явление. Как идеально отлаженный паразитический организм. Я видела, как она методично, без суеты, встраивается в нашу семью, как раковая клетка в здоровую ткань, принимая её форму, но готовя её к перерождению в нечто чужеродное.
Я наблюдала, как гибнет наш отец, так и не приняв её. Как мать постепенно сдаётся под натиском её «практичности» и «полезности», и с каждым днём во мне росла не злоба, а тяжёлая, леденящая уверенность в грядущей беде. Я знала, что этот брак закончится катастрофой. Не скандалом, а тихим, методичным опустошением моего брата, высасыванием из него всего: сил, веры, средств, самой его сути.
Меня зовут Ирина, я старше Саши на девять лет. Это не просто разница в возрасте, это пропасть в опыте, особенно когда речь о женщинах. Я видела разное, поэтому, когда Саша привёл её, этой девочку с опущенными глазами, мне хватило пятнадцати минут, чтобы поставить диагноз, и этот диагноз вызывал у меня не гнев, а физиологическое отвращение.
Она сидела за нашим столом, и всё в ней кричало о неестественности. Это была не скромность, это была работа над скромностью. Каждый жест, каждый взгляд в пол, каждый тихий, картавый ответ были выверены и отрепетированы. Она напоминала не человека, а сложный механизм. Я видела, как её глаза, эти странно-прозрачные, как у ящерицы, глаза, на секунду цеплялись за вещи в нашей квартире, делая мгновенную, безошибочную оценку. Затем взгляд снова тускнел, становился «кротким». Меня тошнило от этой игры.
Саша же сидел рядом и светился. Он смотрел на неё, как на чудо, как на хрупкий артефакт, нуждающийся в защите от грубого мира, его рыцарский комплекс, эта семейная болезнь «Если не я, то кто?», нашёл свою Голгофу, он не видел механизм, а видел миссию.
После их ухода мать, вздыхая, сказала: «Бедная девочка, жизнь, видно, не баловала». Я не выдержала:
— Мама, жизнь не балует многих, но не все после этого начинают разыгрывать пьесу «Невинная жертва» с таким коммерческим расчётом.
— Ира, не будь жёсткой, отмахнулась мать.
Отец Слава, понял её сразу. Мы не обсуждали это, но одного его ледяного, убийственного взгляда за тем ужином было достаточно. Мы поняли друг друга без слов. Он, прошедший войну и знавший подлинную, а не показную суть людей, и я, насмотревшаяся на подлость в гражданской жизни. Мы стали молчаливыми союзниками в этой войне за душу Саши, которую он, по своему благородному глупому великодушию, уже сдал без боя.
Я пыталась говорить с ним, не как сестра.
— Саша, послушай меня. Она не та, за кого себя выдаёт, это не любовь, а проект по переселению, из её болота, в нашу крепость. Ты для неё не мужчина, а социальный лифт.
Он хмурился, его честное лицо становилось непроницаемым.
— Ты её не знаешь, у неё добрая душа. Её просто жизнь искалечила.
Он не слушал, был опьянён своим благородством. Её прошлое, её «несчастная судьба» были для него не красными флагами, а индульгенцией, дававшей ему право на подвиг спасения. Он купился на легенду, эту пошлую, дешёвую сказку, которую я с первого дня видела насквозь.
Потом я увидела татуировку, на её щиколотке. Ту самую, синюю, с розой в колючей проволоке. Она прятала её, но я заметила, это был не украшение, а клеймо. Печать того мира, из которого она вышла, и тот факт, что она его стыдилась и прятала, говорил лишь об одном: она отрекалась от прошлого не из-за моральных терзаний, а потому что оно мешало новому, выгодному фасаду. Это клеймо стало для меня окончательным доказательством. Под тонким ситцем её платьев билось не ранимое сердце, а холодный, цепкий ум выживальщика.
Моё отвращение к ней было глубоким и спокойным, я не ненавидела её, а презирала её как явление. Как идеально отлаженный паразитический организм. Я видела, как она методично, без суеты, встраивается в нашу семью, как раковая клетка в здоровую ткань, принимая её форму, но готовя её к перерождению в нечто чужеродное.
Я наблюдала, как гибнет наш отец, так и не приняв её. Как мать постепенно сдаётся под натиском её «практичности» и «полезности», и с каждым днём во мне росла не злоба, а тяжёлая, леденящая уверенность в грядущей беде. Я знала, что этот брак закончится катастрофой. Не скандалом, а тихим, методичным опустошением моего брата, высасыванием из него всего: сил, веры, средств, самой его сути.
👍13❤5🤔1🤣1
Forwarded from Истории, которые не рассказывали (пока я не начала)
Глава 8: Осада крепости
Мать Александра, Анна Степановна, была не просто свекровью. Она была крепостью. Вдовой, женщиной с волей из закалённой стали и скептицизмом, прошитым насквозь жизненным опытом. Она знала о прошлом Алисы всё. Первая их встреча была ледяной. Анна Степановна подала руку, как королева, и оценила невестку одним, пронзительным взглядом, после которого Алиса, казалось, съёжилась.
Но Алиса не отступила, она начала планомерную осаду. Её тактика была тоньше грубой лести.
Этап первый: Стратегия малых дел.
Она не лезла с разговорами. Она приходила и молча делала. Видя, что Анна Степановна копается в огороде, Алиса, не спрашивая, брала вторую тяпку. Не болтала, а работала, упорно, молча, до мозолей. Она демонстрировала не услужливость, а общность судьбы: мы, простые женщины, знаем, что такое труд и боль.
Этап второй:Любить её сына.
Это было самым важным. При Анне Степановне Алиса никогда не сюсюкала с Сашей, не требовала внимания. Наоборот. Она могла тихо сделать ему замечание, которое шло ему на пользу: «Саша, ты сутулишься», заботилась о нём с суровой, почти материнской практичностью, которую Анна Степановна не могла не одобрить. Она видела, как сын, всегда такой замкнутый и носящий всё в себе, рядом с Алисой расслаблялся. Для матери, видевшей, как её мальчик сгибается под грузом работы и долга, это было сильнее любых слов.
Этап третий: Создание дефицита.
Алиса не стала навязчивой. После нескольких визитов она могла исчезнуть на неделю-две, м Анна Степановна, привыкшая к её тихому присутствию, начинала замечать пустоту. Грядки не прополоты, тяпка стоит на месте, и сын как-то больше устаёт, а потом Алиса возвращалась, не с оправданиями, а с простым: «Забегалась». Она давала понять: её забота, не обязанность, а дар, который можно и отозвать.
Осада длилась больше года, и крепость пала не от напора, а от тихого, постепенного размывания стен. Анна Степановна не объявила: «Теперь ты мне как дочь». Это было бы не в её характере.
Потом, когда родился внук, Анна Степановна окончательно капитулировала. Алиса стала не просто женой сына. Она стала матерью её внука, продолжательницей рода.
Она даже стала иногда защищать Алису в разговорах с другими родственниками: «Что вы к ней пристали? Работает над собой, сына любит, ребёнка родила. Не всем же с золотых ложек есть».
Но я, наблюдая со стороны, видела не душевное сближение, а блестяще проведённую операцию, она брала крепость не штурмом, а измором, изучала слабые места: одиночество, невысказанное горе, страх за сына и атаковала именно их. Она стала для Анны Степановны не чужой, но и не своей.Тихим, работящим, почтительным приложением к её сыну и внуку, и в этом удобстве была её полная победа. Крепость приняла на постой тот самый опасный груз, украшенный теперь цветами послушания и семейного почтения, а стальные ставни в глазах Анны Степановны, хоть и приоткрылись, никогда не распахнулись до конца. Где-то в глубине, за всеми принятыми пирогами и прополотыми грядками, холодный огонёк сомнения тлел до самого конца. Но его уже было недостаточно, чтобы изгнать ту, что так искусно вписалась в интерьер их семьи.
Мать Александра, Анна Степановна, была не просто свекровью. Она была крепостью. Вдовой, женщиной с волей из закалённой стали и скептицизмом, прошитым насквозь жизненным опытом. Она знала о прошлом Алисы всё. Первая их встреча была ледяной. Анна Степановна подала руку, как королева, и оценила невестку одним, пронзительным взглядом, после которого Алиса, казалось, съёжилась.
Но Алиса не отступила, она начала планомерную осаду. Её тактика была тоньше грубой лести.
Этап первый: Стратегия малых дел.
Она не лезла с разговорами. Она приходила и молча делала. Видя, что Анна Степановна копается в огороде, Алиса, не спрашивая, брала вторую тяпку. Не болтала, а работала, упорно, молча, до мозолей. Она демонстрировала не услужливость, а общность судьбы: мы, простые женщины, знаем, что такое труд и боль.
Этап второй:Любить её сына.
Это было самым важным. При Анне Степановне Алиса никогда не сюсюкала с Сашей, не требовала внимания. Наоборот. Она могла тихо сделать ему замечание, которое шло ему на пользу: «Саша, ты сутулишься», заботилась о нём с суровой, почти материнской практичностью, которую Анна Степановна не могла не одобрить. Она видела, как сын, всегда такой замкнутый и носящий всё в себе, рядом с Алисой расслаблялся. Для матери, видевшей, как её мальчик сгибается под грузом работы и долга, это было сильнее любых слов.
Этап третий: Создание дефицита.
Алиса не стала навязчивой. После нескольких визитов она могла исчезнуть на неделю-две, м Анна Степановна, привыкшая к её тихому присутствию, начинала замечать пустоту. Грядки не прополоты, тяпка стоит на месте, и сын как-то больше устаёт, а потом Алиса возвращалась, не с оправданиями, а с простым: «Забегалась». Она давала понять: её забота, не обязанность, а дар, который можно и отозвать.
Осада длилась больше года, и крепость пала не от напора, а от тихого, постепенного размывания стен. Анна Степановна не объявила: «Теперь ты мне как дочь». Это было бы не в её характере.
Потом, когда родился внук, Анна Степановна окончательно капитулировала. Алиса стала не просто женой сына. Она стала матерью её внука, продолжательницей рода.
Она даже стала иногда защищать Алису в разговорах с другими родственниками: «Что вы к ней пристали? Работает над собой, сына любит, ребёнка родила. Не всем же с золотых ложек есть».
Но я, наблюдая со стороны, видела не душевное сближение, а блестяще проведённую операцию, она брала крепость не штурмом, а измором, изучала слабые места: одиночество, невысказанное горе, страх за сына и атаковала именно их. Она стала для Анны Степановны не чужой, но и не своей.Тихим, работящим, почтительным приложением к её сыну и внуку, и в этом удобстве была её полная победа. Крепость приняла на постой тот самый опасный груз, украшенный теперь цветами послушания и семейного почтения, а стальные ставни в глазах Анны Степановны, хоть и приоткрылись, никогда не распахнулись до конца. Где-то в глубине, за всеми принятыми пирогами и прополотыми грядками, холодный огонёк сомнения тлел до самого конца. Но его уже было недостаточно, чтобы изгнать ту, что так искусно вписалась в интерьер их семьи.
👍6❤1
Forwarded from Истории, которые не рассказывали (пока я не начала)
Глава 9: Испытательный срок
Их свадьба в 2005-м была тихой. Без пышного платья, без толпы гостей. Она настояла на этом. «Мы скрепляем души, а не показываем кошелёк», сказала она тогда дяде Саше, и он смотрел на неё с таким обожанием, будто она произнесла не банальность, а высшую мудрость.
С того дня она официально перестала существовать как отдельная экономическая единица, не работала ни дня. Это преподносилось не как праздность, а как особая философия. «Дом моя крепость, а моя работа, создавать в нём покой для Саши». Дядя Саша, приходивший с работы выжатый как лимон, слышал это, и его лицо разглаживалось. Он видел не нахлебницу, а хранительницу очага, ту самую, о которой, вероятно, мечтал. Он носил ей зарплату, откладывал на отпуск, а она в это время осваивала новую роль: леди беззаботного быта.
Но была одна загвоздка, дети казалось бы, логичное продолжение истории «крепкой семьи», но годы шли, а Алиса не беременела. На осторожные расспросы бабушки она отвечала с таким страдальческим выражением лица, что все тут же замолкали.
— Мы с Сашей хотим быть к этому готовы морально и материально. Ребёнок это огромная ответственность, а не игрушка.
Дядя Саша поддерживал её. Он, видевший на работе сотни сломанных детских судеб, боялся навредить, сделать что-то не так. Его принципиальность и гиперответственность она использовала как щит. Она не отпускала последний рубеж. Пока у них не было общих детей, в её системе безопасности оставался аварийный люк.
Всё изменилось в 2011-м. Родился сын. Первая кровная заложка.
Я увидела дядю Сашу в день выписки из роддома. Он был не просто счастлив. Он был преображён. Сиял, как ребёнок. Носил Алису на руках, поправлял одеяльце в конверте у сына. В его глазах стояли слёзы облегчённой, абсолютной благодарности.
Он был благодарен ей. За то, что она «снизошла», наконец, дала ему этот дар, эту легитимность отцовства. Его рыцарская преданность превратилась в культ. Теперь он служил не просто женщине, а Матери Его Сына.
Ребёнок стал её главным стратегическим активом, несокрушимым оплотом в крепости под названием «Семья Александра Вячеславовича». Теперь её позиции были неуязвимы. Она не просто жена, а мать его наследника.
Я смотрела на эту идиллию на огромного, нежного дядю Сашу, суетящегося у кровати, и на неё, принимающую эту дань как нечто само собой разумеющееся, и меня переполняла странная смесь жалости к нему и ледяного презрения к ней. Он носил её на руках, думая, что несёт хрустальную вазу, драгоценность.
Он был счастлив, как никогда, а она наконец могла выдохнуть. Крепость взята, мосты сожжены, и колючая проволока её сути теперь была надёжно прикрыта ширмой материнства и семейного благополучия, которое он так яростно для неё выстроил.
Их свадьба в 2005-м была тихой. Без пышного платья, без толпы гостей. Она настояла на этом. «Мы скрепляем души, а не показываем кошелёк», сказала она тогда дяде Саше, и он смотрел на неё с таким обожанием, будто она произнесла не банальность, а высшую мудрость.
С того дня она официально перестала существовать как отдельная экономическая единица, не работала ни дня. Это преподносилось не как праздность, а как особая философия. «Дом моя крепость, а моя работа, создавать в нём покой для Саши». Дядя Саша, приходивший с работы выжатый как лимон, слышал это, и его лицо разглаживалось. Он видел не нахлебницу, а хранительницу очага, ту самую, о которой, вероятно, мечтал. Он носил ей зарплату, откладывал на отпуск, а она в это время осваивала новую роль: леди беззаботного быта.
Но была одна загвоздка, дети казалось бы, логичное продолжение истории «крепкой семьи», но годы шли, а Алиса не беременела. На осторожные расспросы бабушки она отвечала с таким страдальческим выражением лица, что все тут же замолкали.
— Мы с Сашей хотим быть к этому готовы морально и материально. Ребёнок это огромная ответственность, а не игрушка.
Дядя Саша поддерживал её. Он, видевший на работе сотни сломанных детских судеб, боялся навредить, сделать что-то не так. Его принципиальность и гиперответственность она использовала как щит. Она не отпускала последний рубеж. Пока у них не было общих детей, в её системе безопасности оставался аварийный люк.
Всё изменилось в 2011-м. Родился сын. Первая кровная заложка.
Я увидела дядю Сашу в день выписки из роддома. Он был не просто счастлив. Он был преображён. Сиял, как ребёнок. Носил Алису на руках, поправлял одеяльце в конверте у сына. В его глазах стояли слёзы облегчённой, абсолютной благодарности.
Он был благодарен ей. За то, что она «снизошла», наконец, дала ему этот дар, эту легитимность отцовства. Его рыцарская преданность превратилась в культ. Теперь он служил не просто женщине, а Матери Его Сына.
Ребёнок стал её главным стратегическим активом, несокрушимым оплотом в крепости под названием «Семья Александра Вячеславовича». Теперь её позиции были неуязвимы. Она не просто жена, а мать его наследника.
Я смотрела на эту идиллию на огромного, нежного дядю Сашу, суетящегося у кровати, и на неё, принимающую эту дань как нечто само собой разумеющееся, и меня переполняла странная смесь жалости к нему и ледяного презрения к ней. Он носил её на руках, думая, что несёт хрустальную вазу, драгоценность.
Он был счастлив, как никогда, а она наконец могла выдохнуть. Крепость взята, мосты сожжены, и колючая проволока её сути теперь была надёжно прикрыта ширмой материнства и семейного благополучия, которое он так яростно для неё выстроил.
👍8🤣2
Forwarded from Истории, которые не рассказывали (пока я не начала)
Глава 10: Исповедь в темноте
Он почти никогда не жаловался. Дядя Саша был из тех, кто носит всё в себе, как крепость носит осаду, молча, стойко, лишь постукивая зубами, когда думал, что никто не видит. Но иногда, очень редко, обычно после второй или третьей рюмки за праздничным столом, далеко за полночь, когда женщины уже разошлись, и оставались только свои мужчины, его двоюродный брат, старый друг-сослуживец, он позволял себе выпустить пар.
Я, подросшая к тому времени, иногда задерживалась в дверях кухни, делая вид, что ищу сок, и слышала.
Голос у него становился негромким, каменистым, но в нём появлялась трещина.
— Понимаете, ребята, говорил он, не глядя ни на кого, а в стол, вертя в огромных пальцах стопку. Я знал, на что иду. Мне сразу сказали, кто её отец, кто брат, глаза не закрывал.
Он делал глоток, будто глотал что-то горькое.
— И вот этот её отец, Алексей... Он меня... Он меня презирает. Даже не ненавидит. Презирает. Как мусор под ногами.
Он рассказывал эпизоды, короткие, как пощёчины. Как приезжал к ним в ту хрущёвку в первые годы. Отец Алисы, уже больной, жёлтый, сидел в кресле и не здоровался. Просто смотрел сквозь него остекленевшими, свинцовыми глазами.
— «Мент пришёл», мог бросить в пространство, или, обращаясь к дочери, но глядя на него: «Ты хоть понимаешь, с кем связалась? Это ж крыса. Он своих же продаст».
Дядя Саша не спорил, не оправдывался. Он молча терпел, сидя на краешке стула, чувствуя, как стыд за неё и ярость за себя смешиваются в комок у горла.
— Я пытался по-человечески, продолжал он, и в его голосе звучала не злоба, а какая-то усталая, детская обида. Предлагал помощь, лекарства привезти. Он плевался. В прямом смысле. Говорил: «Мне от ментовской милости тошно».
Его слушатели молча кивали. Что они могли сказать? Они видели, как он выгорает на этой невидимой войне на два фронта: на работе, с преступностью, дома, с презрением и равнодушием, которые просачивались сквозь стены его же крепости.
— Самое поганое, голос дяди Саши опускался до шёпота, что я его почти что понимаю. В его мире я же предатель. Тот, кто служит системе, которая его сломала. Он сидел, его били, унижали другие в погонах, а я в этих же погонах пришёл за его дочерью. Для него это высшая подлость.
Он снова пил. Это была не жалость к себе. Это было страшное, одинокое понимание. Он, с его чёрно-белой, честной картиной мира, столкнулся с ненавистью, которая была столь же цельной и абсолютной, как его принципы. Эта ненависть исходила от отца женщины, которую он любил и которую поклялся защищать.
— А она... Она между нами как мышь. Прижимается ко мне, когда мы одни, плачет про «тяжёлое детство». А там, у них... будто и нет меня. Будто я, её постыдный секрет. Успешный, но постыдный.
Эти редкие исповеди заканчивались всегда одинаково. Он откидывался на спинку стула, проводил рукой по лицу, сметая усталость, и говорил уже твёрже, как бы возвращаясь к роли:
— Но ничего. Я своё дело знаю. Он свою жизнь прожил, я свою. А она... она теперь моя, я, её никому не дам в обиду. Даже ему.
Он говорил это с упрямой силой. Но в этих словах я слышала не уверенность, а отчаянную попытку убедить самого себя. Он покупал свою миссию по высокой цене, платя за неё ежедневным унижением и осознанием, что в глазах части её семьи он навсегда останется «ментовской крысой». И та, ради кого он всё это терпел, не была ему щитом. Она была нейтральной территорией, где он вечно проигрывал. Его любовь и долг были его крестом, и он нёс его молча, почти стоически, и только иногда, в темноте, среди своих, позволял себе прошептать: «Боже, как же это тяжело», а наутро снова вставал, застёгивал китель с полированными пуговицами и шёл делать мир справедливее. В мире, где даже любовь к нему была окрашена ядом чужого, непримиримого презрения.
Он почти никогда не жаловался. Дядя Саша был из тех, кто носит всё в себе, как крепость носит осаду, молча, стойко, лишь постукивая зубами, когда думал, что никто не видит. Но иногда, очень редко, обычно после второй или третьей рюмки за праздничным столом, далеко за полночь, когда женщины уже разошлись, и оставались только свои мужчины, его двоюродный брат, старый друг-сослуживец, он позволял себе выпустить пар.
Я, подросшая к тому времени, иногда задерживалась в дверях кухни, делая вид, что ищу сок, и слышала.
Голос у него становился негромким, каменистым, но в нём появлялась трещина.
— Понимаете, ребята, говорил он, не глядя ни на кого, а в стол, вертя в огромных пальцах стопку. Я знал, на что иду. Мне сразу сказали, кто её отец, кто брат, глаза не закрывал.
Он делал глоток, будто глотал что-то горькое.
— И вот этот её отец, Алексей... Он меня... Он меня презирает. Даже не ненавидит. Презирает. Как мусор под ногами.
Он рассказывал эпизоды, короткие, как пощёчины. Как приезжал к ним в ту хрущёвку в первые годы. Отец Алисы, уже больной, жёлтый, сидел в кресле и не здоровался. Просто смотрел сквозь него остекленевшими, свинцовыми глазами.
— «Мент пришёл», мог бросить в пространство, или, обращаясь к дочери, но глядя на него: «Ты хоть понимаешь, с кем связалась? Это ж крыса. Он своих же продаст».
Дядя Саша не спорил, не оправдывался. Он молча терпел, сидя на краешке стула, чувствуя, как стыд за неё и ярость за себя смешиваются в комок у горла.
— Я пытался по-человечески, продолжал он, и в его голосе звучала не злоба, а какая-то усталая, детская обида. Предлагал помощь, лекарства привезти. Он плевался. В прямом смысле. Говорил: «Мне от ментовской милости тошно».
Его слушатели молча кивали. Что они могли сказать? Они видели, как он выгорает на этой невидимой войне на два фронта: на работе, с преступностью, дома, с презрением и равнодушием, которые просачивались сквозь стены его же крепости.
— Самое поганое, голос дяди Саши опускался до шёпота, что я его почти что понимаю. В его мире я же предатель. Тот, кто служит системе, которая его сломала. Он сидел, его били, унижали другие в погонах, а я в этих же погонах пришёл за его дочерью. Для него это высшая подлость.
Он снова пил. Это была не жалость к себе. Это было страшное, одинокое понимание. Он, с его чёрно-белой, честной картиной мира, столкнулся с ненавистью, которая была столь же цельной и абсолютной, как его принципы. Эта ненависть исходила от отца женщины, которую он любил и которую поклялся защищать.
— А она... Она между нами как мышь. Прижимается ко мне, когда мы одни, плачет про «тяжёлое детство». А там, у них... будто и нет меня. Будто я, её постыдный секрет. Успешный, но постыдный.
Эти редкие исповеди заканчивались всегда одинаково. Он откидывался на спинку стула, проводил рукой по лицу, сметая усталость, и говорил уже твёрже, как бы возвращаясь к роли:
— Но ничего. Я своё дело знаю. Он свою жизнь прожил, я свою. А она... она теперь моя, я, её никому не дам в обиду. Даже ему.
Он говорил это с упрямой силой. Но в этих словах я слышала не уверенность, а отчаянную попытку убедить самого себя. Он покупал свою миссию по высокой цене, платя за неё ежедневным унижением и осознанием, что в глазах части её семьи он навсегда останется «ментовской крысой». И та, ради кого он всё это терпел, не была ему щитом. Она была нейтральной территорией, где он вечно проигрывал. Его любовь и долг были его крестом, и он нёс его молча, почти стоически, и только иногда, в темноте, среди своих, позволял себе прошептать: «Боже, как же это тяжело», а наутро снова вставал, застёгивал китель с полированными пуговицами и шёл делать мир справедливее. В мире, где даже любовь к нему была окрашена ядом чужого, непримиримого презрения.
👍7❤1
Forwarded from Истории, которые не рассказывали (пока я не начала)
Глава 11: Переход на новую линию огня
Смерть её брата, Сергея, в 2009-м стала для него не просто семейной трагедией. Она стала личным профессиональным провалом, тот факт, что брат женщины, которую он взялся спасать, сгнил заживо от наркоты в подвале, пока он, следователь, разбирал чужие дела, вонзился в него как заноза. Он видел в этом не просто несчастный случай. Видел системную ошибку. Ошибку мира, частью которого он был, и свою собственную, потому что не уберёг, не предотвратил, не донёс.
Он замкнулся ещё больше, но это была не пассивность. Это было закипание в закрытом котле, он стал приносить домой дела, связанные с наркотиками, и изучать их с каким-то болезненным, одержимым вниманием. Сидел ночами над картами притонов, схемами поставок, фото неопознанных трупов со следами иглы. Алиса боялась этого его молчаливого изучения. Боялась, что он найдёт ниточку, ведущую к её прошлому, к тем самым людям, с которыми крутился её отец. Она шептала: «Саша, оставь. Он сам виноват. Не мучай себя», но он не слушал. Он искал причину. Не конкретную метафизическую. Причину, по которой гниют такие, как Сергей.
Тогда он принял решение. Решение, которое все сочли карьерным самоубийством. Он ушёл из следствия. Не просто перешёл в другое управление, он ушёл в Федеральную службу по контролю за оборотом наркотиков. В те годы это была не просто работа, это была передовая. Место, куда шли или отчаянные карьеристы, или фанатики. Место постоянного, изматывающего контакта с самым дном, с организованной, хорошо вооружённой преступностью, с тотальной коррупцией и своим же ведомственным беспределом. Он не был карьеристом. Он стал фанатиком.
На новой работе он раскрылся с неожиданной, пугающей стороны, если раньше его принципиальность была сдержанной, в рамках закона и кабинетной работы, то здесь она стала оружием тотального поражения. Он работал на износ. Участвовал в задержаниях, лез в самые опасные операции, лично вёл допросы «авторитетов». Его не брали на взятки, пытались убить, не вышло. Он был слишком прямолинеен и непредсказуем, как бульдозер.
Он стал легендой и кошмаром одновременно. Для коллег был неудобным, несгибаемым профессионалом, на которого можно положиться, но рядом с которым нельзя расслабиться. Для преступного мира, маньяком в погонах, который не знает слова «договориться». Он бил точно в цель. Разваливал каналы поставок, сажал «воров в законе», конфисковывал тонны отравы. Его фамилия стала синонимом провала для наркобаронов региона.
Алиса в первое время была в ужасе. Она боялась за свою новую, налаженную жизнь. Боялась, что его убьют, и её «тыл» рухнет, но потом, когда пошли первые громкие дела, первые благодарности и, что важнее, уважение и страх в глазах даже высоких чинов, её страх сменился холодным расчётом. Её муж был не просто следователем. Он был элитным бойцом. Его статус, его связи в ФСКН были на порядок весомее и опаснее прежних. Теперь к ней на районе не просто уважительно кивали, перед ней заискивали. Она поняла: он сменил не работу. Он усилил свои позиции, и её, соответственно, тоже.
Он же не думал о статусе. Он воевал с тенью её брата, с тем призраком, который не давал ему покоя. Каждый изъятый килограмм, каждый посаженный дилер был для него искуплением. Попыткой посмертно спасти того самого Серёгу, а заодно и тысячи таких же Серёг. Его принцип «Если не я, то кто?» обрёл здесь своё абсолютное, почти религиозное воплощение. Он шёл на работу не как на службу, а миссию.
Дома он почти не бывал, а когда бывал, то был пустой оболочкой. Он молчал, смотрел в одну точку, а его руки иногда непроизвольно сжимались, будто всё ещё держали ствол или папку с делами. Алиса научилась не трогать его в такие моменты. Она просто тихо существовала рядом, пожиная плоды его опасной славы: статус жены героя, неуязвимость, растущее благосостояние.
Он стал лучшим в ФСКН. Но эта «лучшесть» была куплена дорогой ценой собственной души, которую он медленно, но верно сжигал в этом адском пламени войны с наркотиками.
Смерть её брата, Сергея, в 2009-м стала для него не просто семейной трагедией. Она стала личным профессиональным провалом, тот факт, что брат женщины, которую он взялся спасать, сгнил заживо от наркоты в подвале, пока он, следователь, разбирал чужие дела, вонзился в него как заноза. Он видел в этом не просто несчастный случай. Видел системную ошибку. Ошибку мира, частью которого он был, и свою собственную, потому что не уберёг, не предотвратил, не донёс.
Он замкнулся ещё больше, но это была не пассивность. Это было закипание в закрытом котле, он стал приносить домой дела, связанные с наркотиками, и изучать их с каким-то болезненным, одержимым вниманием. Сидел ночами над картами притонов, схемами поставок, фото неопознанных трупов со следами иглы. Алиса боялась этого его молчаливого изучения. Боялась, что он найдёт ниточку, ведущую к её прошлому, к тем самым людям, с которыми крутился её отец. Она шептала: «Саша, оставь. Он сам виноват. Не мучай себя», но он не слушал. Он искал причину. Не конкретную метафизическую. Причину, по которой гниют такие, как Сергей.
Тогда он принял решение. Решение, которое все сочли карьерным самоубийством. Он ушёл из следствия. Не просто перешёл в другое управление, он ушёл в Федеральную службу по контролю за оборотом наркотиков. В те годы это была не просто работа, это была передовая. Место, куда шли или отчаянные карьеристы, или фанатики. Место постоянного, изматывающего контакта с самым дном, с организованной, хорошо вооружённой преступностью, с тотальной коррупцией и своим же ведомственным беспределом. Он не был карьеристом. Он стал фанатиком.
На новой работе он раскрылся с неожиданной, пугающей стороны, если раньше его принципиальность была сдержанной, в рамках закона и кабинетной работы, то здесь она стала оружием тотального поражения. Он работал на износ. Участвовал в задержаниях, лез в самые опасные операции, лично вёл допросы «авторитетов». Его не брали на взятки, пытались убить, не вышло. Он был слишком прямолинеен и непредсказуем, как бульдозер.
Он стал легендой и кошмаром одновременно. Для коллег был неудобным, несгибаемым профессионалом, на которого можно положиться, но рядом с которым нельзя расслабиться. Для преступного мира, маньяком в погонах, который не знает слова «договориться». Он бил точно в цель. Разваливал каналы поставок, сажал «воров в законе», конфисковывал тонны отравы. Его фамилия стала синонимом провала для наркобаронов региона.
Алиса в первое время была в ужасе. Она боялась за свою новую, налаженную жизнь. Боялась, что его убьют, и её «тыл» рухнет, но потом, когда пошли первые громкие дела, первые благодарности и, что важнее, уважение и страх в глазах даже высоких чинов, её страх сменился холодным расчётом. Её муж был не просто следователем. Он был элитным бойцом. Его статус, его связи в ФСКН были на порядок весомее и опаснее прежних. Теперь к ней на районе не просто уважительно кивали, перед ней заискивали. Она поняла: он сменил не работу. Он усилил свои позиции, и её, соответственно, тоже.
Он же не думал о статусе. Он воевал с тенью её брата, с тем призраком, который не давал ему покоя. Каждый изъятый килограмм, каждый посаженный дилер был для него искуплением. Попыткой посмертно спасти того самого Серёгу, а заодно и тысячи таких же Серёг. Его принцип «Если не я, то кто?» обрёл здесь своё абсолютное, почти религиозное воплощение. Он шёл на работу не как на службу, а миссию.
Дома он почти не бывал, а когда бывал, то был пустой оболочкой. Он молчал, смотрел в одну точку, а его руки иногда непроизвольно сжимались, будто всё ещё держали ствол или папку с делами. Алиса научилась не трогать его в такие моменты. Она просто тихо существовала рядом, пожиная плоды его опасной славы: статус жены героя, неуязвимость, растущее благосостояние.
Он стал лучшим в ФСКН. Но эта «лучшесть» была куплена дорогой ценой собственной души, которую он медленно, но верно сжигал в этом адском пламени войны с наркотиками.
❤9🔥2
Forwarded from Истории, которые не рассказывали (пока я не начала)
Глава 12: Моя жабочка
Было в этом прозвище что-то щемяще-нежное и в то же время бесконечно одинокое. «Моя жабочка». Дядя Саша говорил это нечасто, обычно когда был особенно уставшим или, наоборот, когда в доме царил редкий покой. Он произносил эти слова тихим, хрипловатым голосом, каким говорят с пугливым животным, которое вот-вот сорвётся с места и улетит.
Я впервые услышала это, когда мне было лет двенадцать. Мы сидели на кухне, дядя Саша только пришёл со смены. Лицо у него было серое от усталости, а на виске свежий синяк от какой-то «рабочей разборки», как он это называл. Алиса хлопотала у плиты, грея ему ужин. Она двигалась в своём обычном режиме: тихо, эффективно, без лишних звуков.
Он смотрел на её спину, на тонкую шею, выбившиеся из пучка пряди волос, и вдруг сказал, негромко, почти про себя:
— Иди сюда, моя жабочка.
Она обернулась, не улыбнулась. Её лицо оставалось спокойным, лишь в глазах промелькнула быстрая, как щелчок затвора, оценка ситуации: он устал, раним, нуждается в утешении. Она подошла, и он обнял её за талию, притянул к себе. Она стояла, позволив ему это, и одна её рука автоматически легла ему на голову, совершая мелкие, успокаивающие движения, но её взгляд, направленный куда-то в пространство над ним, был пустым, не любящим, не сострадающим. Рабочим. Она выполняла функцию «утешителя», как выполняла функцию «уборщицы» или «жены».
В этом прозвище была вся его слепая, трагическая вера в её образ, жабочка. Существо хрупкое, беззащитное, нежное, порхающее. Такое, которое нужно беречь от грубого мира, от ветра, от любой опасности. Он видел в ней именно это: трепетную, едва живую красоту слабости, которую он призван был укрыть под своей широкой ладонью.
Он не видел, что под этой хрупкостью скрывается не нежность, а прочность выживальщика. Не трепет крыльев, а цепкость лапок, впивающихся в любую опору. Он обнимал миф, созданный для его же защиты, чтобы он чувствовал себя сильным, нужным, рыцарем.
Она принимала эту роль. Потому что роль «жабочки» была стратегически выгодна. Она оправдывала всё: её нежелание работать, её постоянную «усталость» и «хрупкость», даже её расчётливость можно было выдать за «бережливость простого, неиспорченного создания».
Позже я заметила, что это прозвище звучало чаще всего в моменты, когда ему было плохо. Когда он сомневался, уставал, сталкивался с подлостью на службе. Он искал подтверждения, что есть в мире что-то чистое, что-то, за что стоит бороться, и он находил это в ней. В своей «жабочке». Она была для него живым антидотом против цинизма, который его окружал.
Я смотрела на эти сцены с растущим ужасом, он одаривал её самой чистой, самой самоотверженной нежностью, какая только может быть в мужчине, а она принимала её как законную дань, как плату за услуги по поддержанию его иллюзий. Он думал, что лелеет драгоценность, а на самом деле он согревал своими руками холодный, идеально отшлифованный камень, который просто хорошо отражал нужный ему свет.
«Моя жабочка». От этих слов у меня потом, много лет спустя, сводило желудок. Потому что я помнила её пустой взгляд поверх его головы. Помнила, как в этом взгляде не было ни капли той нежности, которую вкладывал в прозвище он. Была только тихая, уверенная победа. Победа существа, которое так ловко притворилось жертвой, что заслужило право на пожизненное содержание и поклонение, а он так и умер, веря, что всю жизнь оберегал хрупкое крылышко, а не кормил у себя на груди безжалостного и расчётливого пассажира.
Было в этом прозвище что-то щемяще-нежное и в то же время бесконечно одинокое. «Моя жабочка». Дядя Саша говорил это нечасто, обычно когда был особенно уставшим или, наоборот, когда в доме царил редкий покой. Он произносил эти слова тихим, хрипловатым голосом, каким говорят с пугливым животным, которое вот-вот сорвётся с места и улетит.
Я впервые услышала это, когда мне было лет двенадцать. Мы сидели на кухне, дядя Саша только пришёл со смены. Лицо у него было серое от усталости, а на виске свежий синяк от какой-то «рабочей разборки», как он это называл. Алиса хлопотала у плиты, грея ему ужин. Она двигалась в своём обычном режиме: тихо, эффективно, без лишних звуков.
Он смотрел на её спину, на тонкую шею, выбившиеся из пучка пряди волос, и вдруг сказал, негромко, почти про себя:
— Иди сюда, моя жабочка.
Она обернулась, не улыбнулась. Её лицо оставалось спокойным, лишь в глазах промелькнула быстрая, как щелчок затвора, оценка ситуации: он устал, раним, нуждается в утешении. Она подошла, и он обнял её за талию, притянул к себе. Она стояла, позволив ему это, и одна её рука автоматически легла ему на голову, совершая мелкие, успокаивающие движения, но её взгляд, направленный куда-то в пространство над ним, был пустым, не любящим, не сострадающим. Рабочим. Она выполняла функцию «утешителя», как выполняла функцию «уборщицы» или «жены».
В этом прозвище была вся его слепая, трагическая вера в её образ, жабочка. Существо хрупкое, беззащитное, нежное, порхающее. Такое, которое нужно беречь от грубого мира, от ветра, от любой опасности. Он видел в ней именно это: трепетную, едва живую красоту слабости, которую он призван был укрыть под своей широкой ладонью.
Он не видел, что под этой хрупкостью скрывается не нежность, а прочность выживальщика. Не трепет крыльев, а цепкость лапок, впивающихся в любую опору. Он обнимал миф, созданный для его же защиты, чтобы он чувствовал себя сильным, нужным, рыцарем.
Она принимала эту роль. Потому что роль «жабочки» была стратегически выгодна. Она оправдывала всё: её нежелание работать, её постоянную «усталость» и «хрупкость», даже её расчётливость можно было выдать за «бережливость простого, неиспорченного создания».
Позже я заметила, что это прозвище звучало чаще всего в моменты, когда ему было плохо. Когда он сомневался, уставал, сталкивался с подлостью на службе. Он искал подтверждения, что есть в мире что-то чистое, что-то, за что стоит бороться, и он находил это в ней. В своей «жабочке». Она была для него живым антидотом против цинизма, который его окружал.
Я смотрела на эти сцены с растущим ужасом, он одаривал её самой чистой, самой самоотверженной нежностью, какая только может быть в мужчине, а она принимала её как законную дань, как плату за услуги по поддержанию его иллюзий. Он думал, что лелеет драгоценность, а на самом деле он согревал своими руками холодный, идеально отшлифованный камень, который просто хорошо отражал нужный ему свет.
«Моя жабочка». От этих слов у меня потом, много лет спустя, сводило желудок. Потому что я помнила её пустой взгляд поверх его головы. Помнила, как в этом взгляде не было ни капли той нежности, которую вкладывал в прозвище он. Была только тихая, уверенная победа. Победа существа, которое так ловко притворилось жертвой, что заслужило право на пожизненное содержание и поклонение, а он так и умер, веря, что всю жизнь оберегал хрупкое крылышко, а не кормил у себя на груди безжалостного и расчётливого пассажира.
❤7🤣2👍1
Forwarded from Истории, которые не рассказывали (пока я не начала)
Глава 13: Расформирование
Это случилось не громом с небес, а тихим, бюрократическим указом. ФСКН упразднялась. Функции передавались в МВД. Для страны это реформа, а для него, конец вселенной.
Он узнал об этом на планерке. Начальник зачитал бумагу ровным, казённым голосом. В комнате повисла тишина, которую тут же взорвали крики: «Как дальше работать?», «А наши дела?», «А личный состав?». Он не кричал. Он онемел, сидел, сжимая в руке ручку так, что пластмасса треснула. В его глазах, привыкших к ясности фронта, к четкому делению на «своих» и «наркодельцов», пополз хаос. Всё, во что он верил, ради чего сжёг много лет жизни, превращалось в пыль под росчерком пера какого-то чиновника в Москве.
Пришёл домой, не как обычно, усталый, но собранный, а разбитым. Сел на стул в прихожей и долго просто смотрел на свои руки. Эти руки, которые держали оружие, листали смертоносные досье, вели протоколы допросов, теперь были не нужны в той войне, которую он вёл, ее отменили.
Алиса сначала не поняла, увидела его вид, решила, что опять что-то случилось на работе, какая-то опасность.
— Саш? Что опять? Ранен?спросила она без особой тревоги в голосе, больше как формальность.
Он поднял на неё глаза, и в них была такая пустота, что она отшатнулась.
— ФСКН нет, произнёс он хрипло. Расформировали, всё.
Она замерла на секунду, переваривая, и по её лицу пошли волны понимания, но не его боли, её расчёта.
— Как нет? — её голос стал резче. — А как же должность? Звание? Ты же… начальник отдела! Тебя куда? В МВД обратно? На какую должность?
Он смотрел на неё, и сквозь собственную опустошённость начинал проступать леденящий стыд. Потому что в её вопросах не было ни капли сожаления о деле его жизни. Только паника по поводу активов: должность, звание, влияние, доступ.
Он встал и, не сказав больше ни слова, прошёл в комнату, закрыл дверь, сел за стол, заваленный папками, многие из которых теперь стали просто макулатурой. Взял в руки свою служебную удостоверение, тёмно-синее, с гербом ФСКН. Положил его перед собой, и сидел так, может, час, а может, два, глядя на этот кусочек кожицы и пластика, который превращался в исторический артефакт.
Она не вошла, она обзванивала. Слышно было сквозь дверь её приглушённый, деловой, заискивающе-напористый голос: «Здравствуйте, мы вот думаем… Александр Вячеславович, да, конечно, ценный специалист, очень хотелось бы сохранить уровень…».
Для неё это была катастрофа тыла. Рушилась одна из самых крепких стен её безопасности, его статус в силовой структуре со спецполномочиями. Его депрессию она воспринимала не как трагедию, а как непростительную слабость, которая может стоить им денег и положения.
Вечером она зашла в комнату, уже с готовым планом.
— Договорились, сказала она без предисловий. В главке МВД, в отдел по борьбе с экономическими преступлениями. Должность замначальника. Оклад немного меньше, но не критично. Зато центр, перспективы.
Он медленно поднял на неё голову.
— Ты что, решила мою судьбу? — его голос был тихим и страшным.
— Я позаботилась о семье, — отрезала она, и в её глазах вспыхнул тот самый, стальной огонёк, который она так тщательно прятала.
В тот момент он увидел её, настоящую, не жабочку, не тихую хранительницу очага, стратега, холодного, беспристрастного стратега, который видит в его жизни, в его карьере, в его миссии, только ресурсы и риски, и сейчас один актив обесценился, и она срочно конвертировала его в другой, менее доходный, но стабильный.
Он взял своё удостоверение, положил его в верхний ящик стола и щёлкнул замком.
Он не сказал, что для него это всё равно что художника заставить раскрашивать забор. Он сдался.
Расформирование ФСКН для него стало двойной смертью, умерло дело его жизни, и в его глазах, в этом комнате, окончательно умерла та хрупкая иллюзия, что его жертва, его горение, его долг, кому-то кроме него действительно дороги. Его «жабочка» в день гибели его мира думала не о нём, а об окладе и должности, и в этом была такая чудовищная, такая оглушающая правда, от которой уже не было спасения. Он вышел на новую службу. Надел другой мундир.
Это случилось не громом с небес, а тихим, бюрократическим указом. ФСКН упразднялась. Функции передавались в МВД. Для страны это реформа, а для него, конец вселенной.
Он узнал об этом на планерке. Начальник зачитал бумагу ровным, казённым голосом. В комнате повисла тишина, которую тут же взорвали крики: «Как дальше работать?», «А наши дела?», «А личный состав?». Он не кричал. Он онемел, сидел, сжимая в руке ручку так, что пластмасса треснула. В его глазах, привыкших к ясности фронта, к четкому делению на «своих» и «наркодельцов», пополз хаос. Всё, во что он верил, ради чего сжёг много лет жизни, превращалось в пыль под росчерком пера какого-то чиновника в Москве.
Пришёл домой, не как обычно, усталый, но собранный, а разбитым. Сел на стул в прихожей и долго просто смотрел на свои руки. Эти руки, которые держали оружие, листали смертоносные досье, вели протоколы допросов, теперь были не нужны в той войне, которую он вёл, ее отменили.
Алиса сначала не поняла, увидела его вид, решила, что опять что-то случилось на работе, какая-то опасность.
— Саш? Что опять? Ранен?спросила она без особой тревоги в голосе, больше как формальность.
Он поднял на неё глаза, и в них была такая пустота, что она отшатнулась.
— ФСКН нет, произнёс он хрипло. Расформировали, всё.
Она замерла на секунду, переваривая, и по её лицу пошли волны понимания, но не его боли, её расчёта.
— Как нет? — её голос стал резче. — А как же должность? Звание? Ты же… начальник отдела! Тебя куда? В МВД обратно? На какую должность?
Он смотрел на неё, и сквозь собственную опустошённость начинал проступать леденящий стыд. Потому что в её вопросах не было ни капли сожаления о деле его жизни. Только паника по поводу активов: должность, звание, влияние, доступ.
Он встал и, не сказав больше ни слова, прошёл в комнату, закрыл дверь, сел за стол, заваленный папками, многие из которых теперь стали просто макулатурой. Взял в руки свою служебную удостоверение, тёмно-синее, с гербом ФСКН. Положил его перед собой, и сидел так, может, час, а может, два, глядя на этот кусочек кожицы и пластика, который превращался в исторический артефакт.
Она не вошла, она обзванивала. Слышно было сквозь дверь её приглушённый, деловой, заискивающе-напористый голос: «Здравствуйте, мы вот думаем… Александр Вячеславович, да, конечно, ценный специалист, очень хотелось бы сохранить уровень…».
Для неё это была катастрофа тыла. Рушилась одна из самых крепких стен её безопасности, его статус в силовой структуре со спецполномочиями. Его депрессию она воспринимала не как трагедию, а как непростительную слабость, которая может стоить им денег и положения.
Вечером она зашла в комнату, уже с готовым планом.
— Договорились, сказала она без предисловий. В главке МВД, в отдел по борьбе с экономическими преступлениями. Должность замначальника. Оклад немного меньше, но не критично. Зато центр, перспективы.
Он медленно поднял на неё голову.
— Ты что, решила мою судьбу? — его голос был тихим и страшным.
— Я позаботилась о семье, — отрезала она, и в её глазах вспыхнул тот самый, стальной огонёк, который она так тщательно прятала.
В тот момент он увидел её, настоящую, не жабочку, не тихую хранительницу очага, стратега, холодного, беспристрастного стратега, который видит в его жизни, в его карьере, в его миссии, только ресурсы и риски, и сейчас один актив обесценился, и она срочно конвертировала его в другой, менее доходный, но стабильный.
Он взял своё удостоверение, положил его в верхний ящик стола и щёлкнул замком.
Он не сказал, что для него это всё равно что художника заставить раскрашивать забор. Он сдался.
Расформирование ФСКН для него стало двойной смертью, умерло дело его жизни, и в его глазах, в этом комнате, окончательно умерла та хрупкая иллюзия, что его жертва, его горение, его долг, кому-то кроме него действительно дороги. Его «жабочка» в день гибели его мира думала не о нём, а об окладе и должности, и в этом была такая чудовищная, такая оглушающая правда, от которой уже не было спасения. Он вышел на новую службу. Надел другой мундир.
❤15🤣2🤔1