Сон Сципиона | ЦРИ
6.85K subscribers
240 photos
30 videos
7 files
550 links
Рупор московского республиканизма
Телеграм-канал ЦРИ

Libertas perfundet omnia luce

По всем вопросам: moscow.rrc@gmail.com

Центр Республиканских Исследований:
instagram.com/republicanresearchcentre

Поддержать ЦРИ:
boosty.to/repcentre
Download Telegram
Как указывал Буассье, римская древность — удобная арена для современных страстей. Давеча Александр Гельевич объявил республику профанной. Звучит, как всегда, хлёстко, но исторический опыт Античности и Средневековья суждение это опровергает.

Во-первых, у классиков «республика» не является антиподом монархии. Аристотель говорит о politeia как об общем устроении города; Полибий описывает смешанную конституцию, где монархический элемент магистратур, авторитет сената и сила народных собраний уравновешивают друг друга; Цицерон называет res publica «достоянием народа», то есть общим правовым и ценностным порядком, не исключающим фигуру царя. Это объяснимо в классической рамке: politeia мыслится прежде всего как реальность целеполагания общины, а уже затем — как набор институтов. Лучшая полития направляет к добродетели, а учреждения, как бы ни были важны, вторичны по сравнению с воспитанием нравов. Поэтому республика живет не только законами, но и paideia, которая делает закон возможным. Модерная схема «монархия против республики» не имеет отношения к классической традиции словоупотребления, следовать ей – значит вставать на сторону «достижений» Нового времени.

Во-вторых, республиканская «вертикаль» тоже существует, но представляет собой не культ личности, а веру в священный порядок. Римляне чтут mos maiorum, календарь, присягу, память понтификальной коллегии, а sacra publica соединяют обряд и право. Священен не человек, а благой порядок и цели благой жизни (в аристотелевском смысле). Сердце общины – не чья-то частная воля, а общий закон.

И в Средневековье республика не теряет нерва священного. Августин переосмысляет старую формулу: народ — это разумное множество, соединённое согласием (concordia) вокруг общих предметов любви, и достоинство политии зависит от правильного ordo amoris. Священное проявляется не в харизме личности, а в порядке любви, что делает res publica делом народа и одновременно объектом благоговения. Фома Аквинский возвращает момент ratio: закон предстаёт распоряжением разума ради общего блага (bonum commune), изданным тем, кому вверена забота об общине, и должным образом обнародованным. Он обязателен постольку, поскольку выведен из естественного закона, и связывает всех — включая правителя. Предписание, служащее частной выгоде, есть порча закона и начало тирании, разрушающей порядок общего дела.

Канонисты и городские статуты превращают общину в universitas с клятвой, литургическим циклом, процессией и судом — в корпус, где сакральное не растворяется в воле правителя. Политический горизонт Res publica Christiana в Европе выходит за пределы одного трона: два меча, спор папства и империи, соборы и сословное представительство собирают «дело публики» на разных уровнях. Монархия легко сосуществует с республиканскими элементами — клятвой сословий, самоуправлением городов и правом сопротивляться насилию властей. Это и есть «сакральная республика» в широком смысле: порядок, составляющий существо верховной воли, не принадлежащей ни одному смертному, и связывающий власть сетью правил.

Таким образом, тезис о «профанности» бьёт мимо цели. Профанирует священное не республика, а госаппарат, который вульгаризирует пространство политического и ставит его на службу частной воли. Смертный бог Левиафан любит объявлять себя единственной святыней, но, в отличие от привычной христианам модальности, просит не веры, а покорности. Республика же держится на присягах и статутах, открытом слушании и праве возражения (от provocatio и intercessio до апелляций), признании за меньшинством права быть услышанным — и, главное, конечно, на общем деле.

Наконец, о «Цезаре сейчас, Августе потом». Как известно, чрезвычайная регентура спасает один раз, но превращает исключение в привычку. Имперская сакрализация центра приглушает шум комиций, но вместе со спорами уходит свобода, а за ней и ответственность. Римская и средневековая традиции держались не на отсутствии священного, а на особом с ним обращении. Республиканская вертикаль, разумеется, существует, и это вертикаль добродетели, более существенная и реальная, чем любой культ личности.
Я/МЫ

Значительное число иллюзий, благодаря которым осуществляется репрессивный контроль, проистекает из подмены понятий. Знакомый нашим читателям пример — слово «республика». Благодаря сужению узуса термина до одного значения — конкретного порядка организации высших органов власти, этатист не утруждает себя необходимостью реагировать на историческую действительность свободы, не сводимой к либерально-демократическим версиям государства. У него всё ясно, выбор прост как повидло: или status quo государства, или что-то нехорошее, обретающее смутные и быстро сменяющие друг друга очертания иноагентов, либералов, атлантистов...

Примерно то же самое делал Линкольн и его последователи: если долго повторять слезливые истории про дядюшку Тома, то войну Юга за независимость назовут Civil War. Но Бог с ними, с американцами, детей нам с ними не крестить. Но этатист он везде этатист, даже на Руси.

При первой возможности отечественный этатист затягивает заунывную песню, которая неизменно начинается со слова МЫ...

Продолжение на бусти ЦРИ
Деятельность ЦРИ совсем не исчерпывается наукой и публицистикой. Мы верим в волшебную силу искусства и сами к ней постоянно прибегаем. В недрах нашего коллектива существует, в частности, музыкальная группа «Октябрь»: Родион Белькович и Марк Цуциев уже многие годы записывают музыку, проверяя границы жанров и сознание слушателей на эластичность. Вчера у «Октября» вышел новый сингл «Раскольники», и мы приглашаем вас погрузиться в этот жестокий сон на любой из платформ.
В многосерийном фильме «Семнадцать мгновений весны» Штирлиц использует две разные стратегии, склоняя мирное население к выполнению заданий. В случае с профессором Плейшнером, брат которого был активным участником антифашистского движения, а сам он — отбывал срок в лагере, Штирлиц раскрывает карты и признаётся в том, что является советским разведчиком. Пастора Шлага же он, однако, подталкивает к выполнению поручений, убеждая от лица трезвомыслящих элементов в структуре власти в необходимости участия в деле спасения Германии от неминуемой гибели.

Штирлиц видит перед собой два совершенно разных типа: в одном случае христианское неприятие дикости национал-социализма никоим образом не могло бы оправдать коллаборационизма — пастор Шлаг остаётся немцем, который готов приютить у себя и преследуемого коммуниста, но не станет действовать в интересах богоборческого большевистского режима, даже если ему чужд милитаризм руководства страны. Во втором случае обнажение советской силы, стоящей за операцией, освобождает Плейшнера ото всякой мысли о Родине, он, по его собственному заявлению, готов на всё.

Неясно до конца, изображён ли профессор Плейшнер немцем или евреем, но очевидно, что в его лице представлен тип, который вызывает если не отвращение, то глубокое разочарование даже у самого Штирлица, который мгновенно жалеет, что вообще заговорил с профессором. Последний, как мы помним, задание проваливает.

Закрученный сюжет прекрасного фильма, опирающийся на многослойную структуру подозрения обнажает важную тему напряжения между ядром и периферией человеческой личности. Чем более громоздкой становится конструкция легенд, заданий и масок, тем более ясно становится для зрителя, что никакая идеология, профессия, форма и звание не отвечают на сущностный вопрос о том, что за личность перед нами. Идентичности, заданные внешними факторами, легко отшелушиваются, а реальный человек остаётся.

Можно убедить себя во многом. Например, в том, что если вам платят за борьбу с собственной Родиной, то это не страшно, ведь Родина сегодня не отвечает вашим высоким стандартам. Но можно убедить себя и в том, что это не за еду вас купил режим, а это вы так Родину защищаете, самоумаляясь до роли цепного пса. Но надо смотреть правде в глаза — есть шелуха идеологий, а есть человеческое и гражданское достоинство, которое не продаётся и не покупается ни за доллары, ни за рубли. Профессор Плейшнер, готовый на всё в интересах Советов, в конце концов — только обратная сторона убеждённых национал-социалистов, готовых пытать и убивать людей в интересах повышения по службе. Как погоны ещё не делают из вас патриота, так и работа на чужое государство не делает из вас борца за свободу. Так что… «нужно просто помнить долг от первого мгновенья до последнего».
Эрик Булатов. Дверь. 2009–2011. Холст, масло. 210 × 150.
Ушёл Эрик Булатов, и с ним, возможно, на долгие, долгие, долгие годы вперёд уходит от нас формат большой картины. Судьба станковой живописи в конечном счёте оказалась счастливой: её долгую историю завершил не Казимир Малевич.

Нет необходимости долго и подробно объяснять, с каким материалом работал Булатов как нонконформист: официальный язык советской пропаганды, её плакатность, лозунги, идеологемы были доминирующей визуальной и семантической средой. Не нуждается в долгих разъяснениях и метод Булатова как концептуалиста: он работал с фундаментальными проблемами холста — его плоскостностью и потенциальной глубиной — настолько лаконично и ясно, что эти картины с лёгкостью могут заменить не одну полку с книгами по теории искусства. Но был ли Булатов только андеграундным художником, деконструирующим советские нарративы за счёт концептуализации формы? Нет, таких было немало, а у Булатова было что-то ещё.

Он не был намертво схвачен игровыми моделями и рамками бесконечно повторяющей саму себя иронии многих московских неофициальных романтиков. Стало почти общим местом указывать на серьёзность, простоту и свет, идущие от этого человека. Да, разумеется, как зритель Булатов располагал всё той же повседневной системой указаний, предписаний и запретов, буднично артикулируемых властью, что и все, но как художник он стремился к реальности. Там, в пространственности мира, за красными запретительными литерами «СЛАВА КПСС», несмотря на их тотальное совпадение с плоскостью картины, есть глубина будто во сне увиденного неба. Кажется, что красные буквы можно стереть монеткой, как краску на стекле дверей метрополитена: знакомая всем надпись «не прислоняться» смешно и печально соотносится с добротой сущего, к которому прислоняется всякий уставший человек. Формальные проблемы живописи удивительным, почти таинственным образом оказались связаны с конфликтом реальности и идеологии. Но должно было быть что-то ещё.

Булатов-художник ставил перед собой две задачи: картина и свобода. «Свобода есть свобода» Всеволода Некрасова стала картиной, картиной пространственной и праздничной, на самом деле простой, как сама свобода, как все жизненно необходимые человеку вещи — как небо. Картина (и не-картина) XX века создана Малевичем, но у Булатова категоричное утверждение статичного квадрата станет динамическим вытянутым прямоугольником, а в черноте краски наметится белая нить. Ничто стало дверью, а за дверью стоит и будет стоять неиссякаемый столп света. У сущего есть просвет, ведь правда, мой дорогой друг? Может и не напрасно трудился и скальпель Лучо Фонтана, вспоровший не один холст: художники XX века всё-таки прорвались к тому, что за картиной, к тому, что лежит в глубине всех вещей.

Время идеологий ушло, сколько бы ни пытались идеологи заново вписать в чёрный квадрат свои формулы, сколько бы ни продуцировали они «смыслов, стратегий, кодов» и прочих списков, транслируемых на чёрные наши экраны. Булатов был альтернативой. Не прислоняйтесь, друзья, дверь уже слегка приоткрыта, отойдите от края платформы и прислушайтесь. (Откр. 3:20)
Дорогие друзья, я часто говорю и пишу об американских консерваторах, об их сложных взаимоотношениях с государственной властью и партийной системой. Но консерваторам живётся нелегко не только у нас и в США — не меньше проблем и в Европе. Поэтому для расширения кругозора я рекомендую вам посетить одно крайне интересное мероприятие, которое организуют мои коллеги 22 числа сего месяца — лекцию Гётца Кубичека, немецкого публициста, издателя и советника председателя АдГ в Тюрингии. Регистрируйтесь и приходите.
Продолжаете ли вы думать о Римской империи? Любопытно, что для самих римлян imperium означало прежде всего военную и судебную власть: право командовать войском и полномочия магистрата (imperare — «приказывать»). В республиканское время званием imperator легионеры приветствовали полководца после победы. Сенат обычно утверждал обращение и решал, достоин ли победоносный командующий триумфа — торжественной процессии возвращения в Рим. Лишь с принципатом Imperator закрепился в постоянной титулатуре правителя, хотя значение, связанное с войной, остаётся различимым.

Отсюда и главный источник современной путаницы: слово, обозначавшее полномочие командования, со временем стало наименованием территориально-политической организации. Размах, который мы сегодня интуитивно связываем с «империей», сложился ещё при республике. После Пунических войн Рим превратился в центр системы управления провинциями, наместниками и сетью союзов, в многоуровневую конструкцию, где метрополия удерживает и организует разнородные периферии.

Конец подобной цветущей сложности положила «империя» Августа. Он разделяет провинции на «императорские» и «сенатские», оставляя за собой области с легионами, и совмещает в одном лице трибунскую власть с высшим imperium. Командование перестаёт переходить от магистрата к магистрату и закрепляется за принцепсом, а вместе с этим меняется и структура лояльности. Если в республике солдат приносил присягу магистрату и порядку populi Romani, то при принципате sacramentum связывает его прежде всего с императором и регулярно подтверждается у знамён. Сдвиг адресата показывает, как центр ответственности и лояльности переносится с общины на личность. Параллельно императорские конституции — constitutiones principum (эдикты, рескрипты, декреты и мандаты принцепсов) — становятся ведущим источником права и постепенно вытесняют республиканский плюрализм, опиравшийся на обычай, магистратские эдикты, leges comitiales и авторитет юристов. Так сбалансированный строй распадается, и Рим скатывается даже не к монархии как вполне допустимому началу республиканской конституции, а к её перверсии — тирании. Поэтому различие «республика/империя» у римлян отсылает прежде всего к проблемам типологии власти и правопорядка, а не к широте владений. Республиканское устройство выдерживает имперский размах, но ровно до тех пор, пока imperium не приватизируют, присяга остаётся верностью порядку, а закон стоит выше частного лица.

В Средневековье «империя» всё чаще означает претензию на универсальное верховенство. Император мыслится хранителем res publica Christiana, возвышающимся над королями, а юристы заново осмысляют imperium как высшую юрисдикцию и командование. Концепция translatio imperii закрепляет идею «передачи» императорской власти от Рима к Карлу и дальше, выстраивая метаисторический нарратив легитимации.

В Новое время термин закрепляется в двух регистрах. Первый — номинально-правовой: название и статус державы с императором во главе (Российская, Наполеоновская). Второй — многоуровневое владычество, при котором центр держит под своим контролем иерархию разнородных территорий и подданных: управление разнообразием внутри единого порядка, где различия сохраняются и институционально обслуживаются, а не стираются (возможно и без титула). В обиходе «империей» нередко называют и просто влиятельную державу, навязывающую свои правила формально суверенным государствам. Эти смыслы частично рифмуются с римским опытом, но всё же не схватывают главного: августовский поворот заключался не в титуле, географии и мощи, а в пересборке социальных институтов. Но именно современные значения легко превращаются в анахронизмы — по той же логике, по которой новоевропейское «государство» задним числом переносят на эпохи, не знавшие ни термина, ни соответствующей ему реальности.

Иными словами, «империя» как пространство сложилась при Республике, а Империя Августа, стала результатом конституционного перелома. Этого достаточно, чтобы не смешивать формы и уяснить: судьбу строя решают не размеры, а равновесие порядков, право на возражение и самое важное — твёрдость нравов.
Родион Белькович побывал в гостях у доброго друга ЦРИ Фёдора Лукьянова на подкасте «Мировой факультет». Поговорили о том, как менялось (и менялось ли) отношение к Европе в Соединённых Штатах, существуют ли коллективный запад и Атлантизм, что общего у Льюиса Синклера и Шэрон Стоун, а также о том, почему русские так любят Палладио. Слушайте!
VK
Яндекс
Mave
Zvuk
Литрес
Media is too big
VIEW IN TELEGRAM
Родион Белькович в эфире RTVI о новом законе о финансировании оборонной политики в США, семечках для Украины и Прибалтики, международных преступлениях и перспективах войны в Азиатско-Тихоокеанском регионе.
Заканчивается 2025 год, а значит пришло время подводить итоги и строить планы окунуться в атмосферу волшебства и сказки — за этим приглашаем всех на предновогодний стрим ЦРИ!

Подписывайтесь на наш канал в Бусти, охлаждайте шампанское и ставьте будильники завтра на 20:00 — ждём всех!