я писал бы тебе из пропитанной копотью
траншеи глядящей из под обломков
но хватит на свете менее дальних волостей
и горестей боле весомых
я сказал бы о детстве о чёрной патоке разума
о единственном испытанном из одиночеств
но смерть - это эхо бессильное эхо глазу и
всему прочему кажущееся непорочным
когда я взгляну на небо я вижу иссиня-белые
опавшие вспомнишь ли под ливня жестоким натиском
глаза твои и ещё любовь мою вроде бы первую
в твоей тонувшую бездоказательно
я вспомнил бы джемпер ниву и объятый зимою ленинский
очечник карелию армейские фотографии
в подъезде клянущийся тогда ещё пьяный вдребезги
о как их прости господи обстоятельствах
и вот я стою в молчание ночи погруженный
да память пинаю что банку с компотом консервную
как в песне «депешей» едва ли мальчишкой простуженным
знать - всю эту боль придётся однажды отстреливать
я писал бы тебе о словах что конечно и не были сказаны
что я все отстрелял но судьба посылает за гильзами
что в москве снова слякоть и снова продуло за пазухой
и что чёрные ягоды подло спадают с обрубленных виселиц
траншеи глядящей из под обломков
но хватит на свете менее дальних волостей
и горестей боле весомых
я сказал бы о детстве о чёрной патоке разума
о единственном испытанном из одиночеств
но смерть - это эхо бессильное эхо глазу и
всему прочему кажущееся непорочным
когда я взгляну на небо я вижу иссиня-белые
опавшие вспомнишь ли под ливня жестоким натиском
глаза твои и ещё любовь мою вроде бы первую
в твоей тонувшую бездоказательно
я вспомнил бы джемпер ниву и объятый зимою ленинский
очечник карелию армейские фотографии
в подъезде клянущийся тогда ещё пьяный вдребезги
о как их прости господи обстоятельствах
и вот я стою в молчание ночи погруженный
да память пинаю что банку с компотом консервную
как в песне «депешей» едва ли мальчишкой простуженным
знать - всю эту боль придётся однажды отстреливать
я писал бы тебе о словах что конечно и не были сказаны
что я все отстрелял но судьба посылает за гильзами
что в москве снова слякоть и снова продуло за пазухой
и что чёрные ягоды подло спадают с обрубленных виселиц
🫡2⚡1❤🔥1
Ведь каждый, кто на свете жил,
Любимых убивал.
Уайльд, «Баллада Редингской тюрьмы».
Хорошие книги о режиссерах можно перечислить по пальцам одной руки. Как правило, их авторы грешат оборотами в духе «фундаментальных картин», «отточенного стиля», «безупречной операторской работы» и прочим нафталином, но такого однозначно нельзя сказать о книге Лоранса Скифано.
Лучшее исследование о художнике — это предельно точный разбор всех его амплуа, благо, у Висконти их было предостаточно. Кстати, ровно тот же метод избрал Семеляк, работая над книгой о Летове.
Все знают, что Висконти был представителем одной из знатнейших аристократических семей Италии, которую упоминал даже Данте, гомосексуалом, леваком и дотошнейшим из дотошнейших кинематографистом, но, в первую очередь, Лукино был блюстителем красоты, которую воспринимал с религиозным трепетом.
Но жизнь в красоте для Висконти не соответствует гедонистическим нарративам Д’Аннунцио, прочих декадентов и даже собственного знатного семейства. Для Висконти красота — предзнаменование неминуемой расплаты, а любовь — необратимая предпосылка катастрофы. Вот и вся жизнь — процесс вечной ритуальной казни от заточения в камеру до ее непосредственного исполнения орудием палача. Подобной развязке одинаково подвержены и Рокко Паронди в исполнении Делона, и Людвиг II Баварский, и Эссенбеки, и все семейство в «Леопарде», и Хельмут Бергер в «Семейном портрете» (даже физически, что немаловажно).
Неудивительно, что самыми неоднозначными работами Висконти я считаю «Белые ночи» по Достоевскому и «Посторонний» по Камю (все же стоит признать, что Мастрояни в роли Мерсо невыносим). Наличие экзистенциальности в человеческом страдании противоречит Висконти, процесс мук любого характера для него не имеет завязок, развязок и апофеозов, они тактично следуют за человеком на протяжении всего пути. Как говорится, Бог на небесах, а дьявол — за каждым углом.
Ясное дело, что Висконти — трагик, осознававший свою завершенность с окружающим пейзажем, с Италией эпохи Рисорджименто, со свинцовой крышкой трансформизма после Второй мировой, поскольку сам являлся тем самым Леопардом, человеком с изысканным умением жить.
Финал творчества и философских исканий Висконти, безусловно, фатален. Изобразив своё поколение в лице Профессора в «Семейном портрете в интерьере» и поколение грядущее в лице своего любовника Хельмута Бергера, он настаивает, что будущего нет ни у тех, ни у других. Узнав о смерти молодого антагониста, Профессор ложится в ожидании собственной кончины, доказав, что жизнь — прежде всего трагедия, а не мелодрама.
Обязательно прочтите.
Любимых убивал.
Уайльд, «Баллада Редингской тюрьмы».
Хорошие книги о режиссерах можно перечислить по пальцам одной руки. Как правило, их авторы грешат оборотами в духе «фундаментальных картин», «отточенного стиля», «безупречной операторской работы» и прочим нафталином, но такого однозначно нельзя сказать о книге Лоранса Скифано.
Лучшее исследование о художнике — это предельно точный разбор всех его амплуа, благо, у Висконти их было предостаточно. Кстати, ровно тот же метод избрал Семеляк, работая над книгой о Летове.
Все знают, что Висконти был представителем одной из знатнейших аристократических семей Италии, которую упоминал даже Данте, гомосексуалом, леваком и дотошнейшим из дотошнейших кинематографистом, но, в первую очередь, Лукино был блюстителем красоты, которую воспринимал с религиозным трепетом.
Но жизнь в красоте для Висконти не соответствует гедонистическим нарративам Д’Аннунцио, прочих декадентов и даже собственного знатного семейства. Для Висконти красота — предзнаменование неминуемой расплаты, а любовь — необратимая предпосылка катастрофы. Вот и вся жизнь — процесс вечной ритуальной казни от заточения в камеру до ее непосредственного исполнения орудием палача. Подобной развязке одинаково подвержены и Рокко Паронди в исполнении Делона, и Людвиг II Баварский, и Эссенбеки, и все семейство в «Леопарде», и Хельмут Бергер в «Семейном портрете» (даже физически, что немаловажно).
Неудивительно, что самыми неоднозначными работами Висконти я считаю «Белые ночи» по Достоевскому и «Посторонний» по Камю (все же стоит признать, что Мастрояни в роли Мерсо невыносим). Наличие экзистенциальности в человеческом страдании противоречит Висконти, процесс мук любого характера для него не имеет завязок, развязок и апофеозов, они тактично следуют за человеком на протяжении всего пути. Как говорится, Бог на небесах, а дьявол — за каждым углом.
Ясное дело, что Висконти — трагик, осознававший свою завершенность с окружающим пейзажем, с Италией эпохи Рисорджименто, со свинцовой крышкой трансформизма после Второй мировой, поскольку сам являлся тем самым Леопардом, человеком с изысканным умением жить.
Финал творчества и философских исканий Висконти, безусловно, фатален. Изобразив своё поколение в лице Профессора в «Семейном портрете в интерьере» и поколение грядущее в лице своего любовника Хельмута Бергера, он настаивает, что будущего нет ни у тех, ни у других. Узнав о смерти молодого антагониста, Профессор ложится в ожидании собственной кончины, доказав, что жизнь — прежде всего трагедия, а не мелодрама.
Обязательно прочтите.
❤2👍2
Празднуя день рождения, к примеру, я шел с приятелями на базар и покупал полмешка мяса, господа, и звал сорок человек, и покупал алкоголь, чтоб на каждого человека приходилось по русскому расчету: на мальчика – бутылка водки, на девочку – бутылка вина. Я тратил все деньги, все до копейки, еще и занимал порой, и никаких счетов в банке у меня не было, меня мало интересовало, что будет завтра. «Бог даст день, Бог даст пищу», – как говорила моя бабушка Вера.
Лимонову сегодня исполнилось бы 79, а в Вальгалле, я уверен, расчёт все тот же: на мальчика — бутылка водки. Тем более, когда она осушается уже за Русский Донбасс. С Днём рождения, Эдуард Вениаминович.
Лимонову сегодня исполнилось бы 79, а в Вальгалле, я уверен, расчёт все тот же: на мальчика — бутылка водки. Тем более, когда она осушается уже за Русский Донбасс. С Днём рождения, Эдуард Вениаминович.
войны кончатся тризнами да двухсотыми грузами
переделом границ и концертом бутусова
а молитву на паперти перечтет поредевшую
дама в ситцевом платьице месяц как овдовевшая
лишь полки как по стрелочке не разнюхавши сланцевый
разойдутся по вечности что трамваи на пятницкой
не успевши к полуночи не прошедшие срочную
лейтенанты на ссученых наливали им с горочкой
перелесками сруливал и фугасом выстреливал
от окраины луцика к петушкам ерофеева
отболевши до усмерти я височными спазмами
но поля твои русские у пехоты за пазухой
он любил тебя больше чем целым скопищем взятые
эти рельсы бестрепетно уходившие в астрахань
раздвигавшие сумерки пренебрегшие сроками
что стихи мои лучшие чёрной кровью окроплены
переделом границ и концертом бутусова
а молитву на паперти перечтет поредевшую
дама в ситцевом платьице месяц как овдовевшая
лишь полки как по стрелочке не разнюхавши сланцевый
разойдутся по вечности что трамваи на пятницкой
не успевши к полуночи не прошедшие срочную
лейтенанты на ссученых наливали им с горочкой
перелесками сруливал и фугасом выстреливал
от окраины луцика к петушкам ерофеева
отболевши до усмерти я височными спазмами
но поля твои русские у пехоты за пазухой
он любил тебя больше чем целым скопищем взятые
эти рельсы бестрепетно уходившие в астрахань
раздвигавшие сумерки пренебрегшие сроками
что стихи мои лучшие чёрной кровью окроплены
❤5
Леонид Губанов и Алексей Хвостенко, Москва, 70-е
Я очень люблю смотреть на фотографии поэта Губанова. Воденников как-то писал, что лицо Пастернака будто бы вытянуто в Пэинте для налёта аристократичности. Точно глаза олицетворяют верхотуру, а подбородок — низину в подобие человеческому уму, смотрящему на все с бельведера. А лицо Губанова — напротив, словно вогнуто вовнутрь. Как будто бы рождён человек, способный быть гражданином мира, жителем Хайфы или Биаррица, да хоть пилигримом, но приговорённый Господом к тому, чтобы быть русским.
Ближе к кончине (оба были страшными алкоголиками, но, по-видимому, Хвостенко спасла эмиграция в Париж и более качественный алкоголь) Губанов пришёл к Богу и, конечно, сошёл с ума. При этом и Хвосту, и Губанову можно простить все: первому — за «Орландину», «Конь унёс любимого» и «Город золотой» в паре с Волохонским, а второму — за «Серый конь моих глаз». Без малейших преувеличений «Серый конь» — лучшее стихотворение на русском языке второй половины ХХ века. Всякие Рейны-Познеры-Долины любят утверждать, что поэта делает биография. Это полная чушь, родившаяся под гнетом еврейства и мысли априорного вынужденного сопротивления. Поэт никогда и ни в чем ничему не сопротивляется. Поэта поэтом делает эта непринужденная поза на кухне, человека, писавшего великие стихи и в то же время думающего о грядущем ужине; эта мысль о Боге в среде безбожия; этот холодный лобный голос внутри во времена брежневских застоев и Афганистанов.
Ну, собственно, от этом строчки Леонида Георгиевича:
Как поминали меня –
Я уж не помню и рад ли?
Пили три ночи и дня
Эти беспутные капли.
Как хоронили меня –
Помню, что солнце – как льдинка...
Осень, шуршанье кляня,
Шла в не подбитых ботинках,
За подбородок взяла
Тихо и благословенно,
Лоб мой лучом обвила
Алым, как вскрытая вена,
Слёзы сбежали с осин
На синяки под глазами –
Я никого не спросил,
Ангелы всё рассказали...
Луч уходящего дня
Скрыла морошка сырая,
Как вспоминают меня –
Этого я не узнаю!
Я очень люблю смотреть на фотографии поэта Губанова. Воденников как-то писал, что лицо Пастернака будто бы вытянуто в Пэинте для налёта аристократичности. Точно глаза олицетворяют верхотуру, а подбородок — низину в подобие человеческому уму, смотрящему на все с бельведера. А лицо Губанова — напротив, словно вогнуто вовнутрь. Как будто бы рождён человек, способный быть гражданином мира, жителем Хайфы или Биаррица, да хоть пилигримом, но приговорённый Господом к тому, чтобы быть русским.
Ближе к кончине (оба были страшными алкоголиками, но, по-видимому, Хвостенко спасла эмиграция в Париж и более качественный алкоголь) Губанов пришёл к Богу и, конечно, сошёл с ума. При этом и Хвосту, и Губанову можно простить все: первому — за «Орландину», «Конь унёс любимого» и «Город золотой» в паре с Волохонским, а второму — за «Серый конь моих глаз». Без малейших преувеличений «Серый конь» — лучшее стихотворение на русском языке второй половины ХХ века. Всякие Рейны-Познеры-Долины любят утверждать, что поэта делает биография. Это полная чушь, родившаяся под гнетом еврейства и мысли априорного вынужденного сопротивления. Поэт никогда и ни в чем ничему не сопротивляется. Поэта поэтом делает эта непринужденная поза на кухне, человека, писавшего великие стихи и в то же время думающего о грядущем ужине; эта мысль о Боге в среде безбожия; этот холодный лобный голос внутри во времена брежневских застоев и Афганистанов.
Ну, собственно, от этом строчки Леонида Георгиевича:
Как поминали меня –
Я уж не помню и рад ли?
Пили три ночи и дня
Эти беспутные капли.
Как хоронили меня –
Помню, что солнце – как льдинка...
Осень, шуршанье кляня,
Шла в не подбитых ботинках,
За подбородок взяла
Тихо и благословенно,
Лоб мой лучом обвила
Алым, как вскрытая вена,
Слёзы сбежали с осин
На синяки под глазами –
Я никого не спросил,
Ангелы всё рассказали...
Луч уходящего дня
Скрыла морошка сырая,
Как вспоминают меня –
Этого я не узнаю!
🔥5❤🔥1
Читал я, значится, «Жиля» Пьера Дрие ла Рошеля (для несведущих Рошель — это точь-в-точь французский Лимонов, своей жизнью охвативший первую половину ХХ века), а затем перешёл на дневники 1939-1945 гг.
Конечно, набор самый очевидный: антисемитизм, переживание из-за упадка нравов, восхищение Сталиным/Гитлером/Муссолини (sic!), увлечение сифилитическими проститутками, дендизм, суицид посредством передозировки люминалом и тд и тп. Но где-то к середине этот флёр куда-то смылся, и я понял, что читаю буквально Проханова:
«Это оцепенение, которое царит в Париже и которое проявилось по случаю первой бомбардировки. Я оказался прав, когда несколько лет назад сказал: французы стали скучным народом, который уже не любит жизнь. Они любят удить рыбу, кататься на авто всей семьей, любят поесть, но это не жизнь. Они не трусливы, но это еще хуже; они бесцветны, мрачны, безразличны. Они неосознанно хотели с этим покончить, но они ничего не сделают, чтобы это ускорить. Эта девятая армия, которая уходит, засунув руки в карманы, без винтовок, без офицеров.
Хорошо, если бы Сюзанна Сока уехала и спасла эти мои тетради. Писатель в глубине души остается писателем до конца. Я торопливо прочитываю все то, чего раньше не читал: Сен-Мартена, Сведенборга, святого Павла — Гюго. Я клеветал на Гюго: об этом все же сказано в «Устах тьмы». Да, наряду с тем криком католиков, который возродился в Блуа (Клодель), раздался крик мистиков-иллюминатов. И если бы я читал Гюго, то, быть может, написал бы тот ужасный памфлет против Франции, о котором время от времени мечтал в период с 1925 по 1930 год. Моим преступлением будет ненаписание этого ужасного крика пророка в адрес этой отвратительной страны героев, ставших рыболовами. Я жил в Париже, я томно прохаживался по набережной Конто и ласкал женщин в борделях. Нужно, в Самом деле, жить, как назначила судьба жить декаденту, но жаль, что я хоть раз не плюнул хорошенько.»
Буквально абсолютно прохановский нарратив. Кого-то бомбят, пускай Париж или Арцах, а я бреду по набережным, ласкаю женщин, перечитываю Сведенборга и переживаю, что герои стали рыболовами.
Конечно, набор самый очевидный: антисемитизм, переживание из-за упадка нравов, восхищение Сталиным/Гитлером/Муссолини (sic!), увлечение сифилитическими проститутками, дендизм, суицид посредством передозировки люминалом и тд и тп. Но где-то к середине этот флёр куда-то смылся, и я понял, что читаю буквально Проханова:
«Это оцепенение, которое царит в Париже и которое проявилось по случаю первой бомбардировки. Я оказался прав, когда несколько лет назад сказал: французы стали скучным народом, который уже не любит жизнь. Они любят удить рыбу, кататься на авто всей семьей, любят поесть, но это не жизнь. Они не трусливы, но это еще хуже; они бесцветны, мрачны, безразличны. Они неосознанно хотели с этим покончить, но они ничего не сделают, чтобы это ускорить. Эта девятая армия, которая уходит, засунув руки в карманы, без винтовок, без офицеров.
Хорошо, если бы Сюзанна Сока уехала и спасла эти мои тетради. Писатель в глубине души остается писателем до конца. Я торопливо прочитываю все то, чего раньше не читал: Сен-Мартена, Сведенборга, святого Павла — Гюго. Я клеветал на Гюго: об этом все же сказано в «Устах тьмы». Да, наряду с тем криком католиков, который возродился в Блуа (Клодель), раздался крик мистиков-иллюминатов. И если бы я читал Гюго, то, быть может, написал бы тот ужасный памфлет против Франции, о котором время от времени мечтал в период с 1925 по 1930 год. Моим преступлением будет ненаписание этого ужасного крика пророка в адрес этой отвратительной страны героев, ставших рыболовами. Я жил в Париже, я томно прохаживался по набережной Конто и ласкал женщин в борделях. Нужно, в Самом деле, жить, как назначила судьба жить декаденту, но жаль, что я хоть раз не плюнул хорошенько.»
Буквально абсолютно прохановский нарратив. Кого-то бомбят, пускай Париж или Арцах, а я бреду по набережным, ласкаю женщин, перечитываю Сведенборга и переживаю, что герои стали рыболовами.
❤🔥2
А вообще человек был очень красивый и талантливый. По его произведению Луи Маль снял мой любимый французский фильм «Le Feu Follet» (Блуждающий/Затухающий огонёк) с Морисом Роне.
❤🔥1🌚1
Мое любимое стихотворение Серебряного века — это посвящение Асе Перской поэта Бориса Поплавского.
Вот прошло, навсегда я уехал на юг,
Застучал по пути безучастный вагон,
Там остался в соборе любимый амвон,
Там остался любимый единственный друг.
Мы ходили с тобой кокаиниться в церкви,
Улыбались икон расписные глаза,
Перед нами огни то горели, то меркли,
А, бывало, видений пройдет полоса.
Это было в Москве, где большие соборы,
Где в подвалах курильни гашиша и опия,
Где в виденьях моих мне кривили улыбки жестокие
Стоэтажных домов декадентские норы.
У настенных икон ты поставь по свече,
На амвоне моем обо мне говори.
Я уехал на юг, ты осталась в Москве.
Там теперь на бульварах горят фонари.
Написано оно в 1918 в Харькове. Позже Поплавский эмигрирует в Париж, где проживет почти всю жизнь в среде богемы и «монпарно», будет раздражать дадаистов и персонально Поля Элюара несоответствием декадентства, культа физической силы и русской аристократичности, никогда не будет работать (работу Борис считал оскорблением человеческого духа) и умрет, прости Господи, комично. Вместо наркотика он употребит дистиллированный яд — его соупотребитель по имени Сергей Ярхо решит совершить суицид, «забрав с собой попутчика».
Как-то Мережковский напишет: «если бы за всю историю эмигрантская литература дала одного Поплавского, этого бы с лихвой хватило для ее оправдания». Стихи Поплавского местами неряшливые, с диссонирующим тактом, и даже временами гротескно фатальные. Увлекался Поплавский спиритизмом, Лотреамоном и героином, а убеждения он менял как перчатки. Но именно это дает Борису заслуженные лавры самого «проклятого поэта» русской литературы и в то же время самого честного.
Вот прошло, навсегда я уехал на юг,
Застучал по пути безучастный вагон,
Там остался в соборе любимый амвон,
Там остался любимый единственный друг.
Мы ходили с тобой кокаиниться в церкви,
Улыбались икон расписные глаза,
Перед нами огни то горели, то меркли,
А, бывало, видений пройдет полоса.
Это было в Москве, где большие соборы,
Где в подвалах курильни гашиша и опия,
Где в виденьях моих мне кривили улыбки жестокие
Стоэтажных домов декадентские норы.
У настенных икон ты поставь по свече,
На амвоне моем обо мне говори.
Я уехал на юг, ты осталась в Москве.
Там теперь на бульварах горят фонари.
Написано оно в 1918 в Харькове. Позже Поплавский эмигрирует в Париж, где проживет почти всю жизнь в среде богемы и «монпарно», будет раздражать дадаистов и персонально Поля Элюара несоответствием декадентства, культа физической силы и русской аристократичности, никогда не будет работать (работу Борис считал оскорблением человеческого духа) и умрет, прости Господи, комично. Вместо наркотика он употребит дистиллированный яд — его соупотребитель по имени Сергей Ярхо решит совершить суицид, «забрав с собой попутчика».
Как-то Мережковский напишет: «если бы за всю историю эмигрантская литература дала одного Поплавского, этого бы с лихвой хватило для ее оправдания». Стихи Поплавского местами неряшливые, с диссонирующим тактом, и даже временами гротескно фатальные. Увлекался Поплавский спиритизмом, Лотреамоном и героином, а убеждения он менял как перчатки. Но именно это дает Борису заслуженные лавры самого «проклятого поэта» русской литературы и в то же время самого честного.
👍3❤🔥1
Сегодня ровно два года, как не стало Эдуарда Лимонова. В свете последних событий не имею желания пускаться в фантасмагорические пляски, касающиеся гипотетической реакции Лимонова на все происходящее, поэтому, уже написанные эссе я, пожалуй, отложу на времена более светлые или более темные. Я перевыложу текст годовой давности, исключительно по причине усталости от того, что Эдуард Вениаминович теперь пребывает в исчерпывающей роли апологета войны, которое было, безусловно, одним из его десятков амплуа.
_________________________________________
лимонов ворвался в мою жизнь, как в комнату может ворваться, едва не содрав оконные ставни с петель, непримиримый осенний ветер. после «дневника неудачника» впервые в жизни я задышал. уже затем, спустя университеты, отношения с девицами удачные и не очень, психоделические опыты, поэзию малларме и губанова, фолианты юнгера и мисимы, сломанные носы и съехавшую крышу вдовесок я пойму, что отправной точкой были пресловутые строки (я часто бубню их под нос в сонном делирии): тебе кажется, что ты живешь скучно, читатель? сейчас ты поймешь, как близко ты находишься к войне, смерти и разрушению. и как ты бессилен.
лимонов стал моим этическим и эстетическим наставником тотчас же и научил ходить по загаженному мартовскому насту в белых фланелевых брюках, записывать пьяные рифмы на салфетках, не слушать жлобов, презирать партработников, бодипозитив и скудоумие, одинаково наслаждаться завтраком в пушкине и початой бутылкой вина в промозглой подмосковной электричке, поехать служить в армию и никогда-никогда не смотреть на сущее с позиции победителя (ребята с лекций синергии - извините).
лимонова окружал весь свет советского андерграунда, парижская богема, югославские военачальники, завсегдатаи нью-йоркской студии-54, лучшие женщины, но главный нарратив каждой его строчки - человек навсегда неизбывно и во что бы то ни стало бесконечно одинок, и в этом ни господь бог, ни друзья, ни личный психотерапевт ему не помощники. с этим надо жить.
о его смерти год назад я узнал, находясь на танкодроме, едва не окоченевший от мокрого снега, по колено в русском хтоническом говне. мать написала смс: «иван, умер лимонов». я ухмыльнулся - смерть и обстоятельства вокруг всегда символично-симметричны. мать, россия, лимонов, танки, говно и я.
в общем, к чему это всё?
«Если вы можете проснуться однажды дождливым весенним утром, полежать, подумать, послушать музыку и честно сказать себе вдруг: «А ведь я никто в этой жизни — говно и пыль», тогда на вас еще рано ставить крест.»
_________________________________________
лимонов ворвался в мою жизнь, как в комнату может ворваться, едва не содрав оконные ставни с петель, непримиримый осенний ветер. после «дневника неудачника» впервые в жизни я задышал. уже затем, спустя университеты, отношения с девицами удачные и не очень, психоделические опыты, поэзию малларме и губанова, фолианты юнгера и мисимы, сломанные носы и съехавшую крышу вдовесок я пойму, что отправной точкой были пресловутые строки (я часто бубню их под нос в сонном делирии): тебе кажется, что ты живешь скучно, читатель? сейчас ты поймешь, как близко ты находишься к войне, смерти и разрушению. и как ты бессилен.
лимонов стал моим этическим и эстетическим наставником тотчас же и научил ходить по загаженному мартовскому насту в белых фланелевых брюках, записывать пьяные рифмы на салфетках, не слушать жлобов, презирать партработников, бодипозитив и скудоумие, одинаково наслаждаться завтраком в пушкине и початой бутылкой вина в промозглой подмосковной электричке, поехать служить в армию и никогда-никогда не смотреть на сущее с позиции победителя (ребята с лекций синергии - извините).
лимонова окружал весь свет советского андерграунда, парижская богема, югославские военачальники, завсегдатаи нью-йоркской студии-54, лучшие женщины, но главный нарратив каждой его строчки - человек навсегда неизбывно и во что бы то ни стало бесконечно одинок, и в этом ни господь бог, ни друзья, ни личный психотерапевт ему не помощники. с этим надо жить.
о его смерти год назад я узнал, находясь на танкодроме, едва не окоченевший от мокрого снега, по колено в русском хтоническом говне. мать написала смс: «иван, умер лимонов». я ухмыльнулся - смерть и обстоятельства вокруг всегда символично-симметричны. мать, россия, лимонов, танки, говно и я.
в общем, к чему это всё?
«Если вы можете проснуться однажды дождливым весенним утром, полежать, подумать, послушать музыку и честно сказать себе вдруг: «А ведь я никто в этой жизни — говно и пыль», тогда на вас еще рано ставить крест.»
👍2❤🔥1