2 января 1920 года:
...Начну с Каплуна. Это приятный — с деликатными манерами — тихим голосом, ленивыми жестами — молодой сановник. Склонен к полноте, к брюшку, к хорошей барской жизни. Обитает в покоях министра Сазонова. У него имеется сытый породистый пес, который ступает по коврам походкой своего хозяина. Со мной Каплун говорит милостиво, благоволительно. У его дверей сидит барышня — секретарша, типичная комиссариатская тварь: тупая, самомнительная, но под стать принципалу: с тем же тяготением к барству, шику, high life’y. Ногти у нее лощеные, на столе цветы, шубка с мягким ласковым большим воротником, и говорит она так:
— Представьте, какой ужас, — моя портниха…
Словом, еще два года — и эти пролетарии сами попросят — ресторанов, кокоток, поваров, Монте-Карло, биржу и пр., и пр., и пр.
Каплун предложил мне заведовать просветительным отделом — Театра Городской охраны (Горохр). Это на Троицкой. Я пошел туда с Анненковым. Холод в театре звериный. На все здание — одна теплушка. Там и рабочие, и Кондрат Яковлев, и бабы — пришедшие в кооператив за провизией. Я сказал, что хочу просвещать милиционеров (и вправду хочу). Мне сказали: не беспокойтесь — жалованье вы будете получать с завтрашнего дня — а просвещать не торопитесь, и когда я сказал, что действительно, на самом деле хочу давать уроки и вообще работать — на меня воззрились с изумлением.
...Начну с Каплуна. Это приятный — с деликатными манерами — тихим голосом, ленивыми жестами — молодой сановник. Склонен к полноте, к брюшку, к хорошей барской жизни. Обитает в покоях министра Сазонова. У него имеется сытый породистый пес, который ступает по коврам походкой своего хозяина. Со мной Каплун говорит милостиво, благоволительно. У его дверей сидит барышня — секретарша, типичная комиссариатская тварь: тупая, самомнительная, но под стать принципалу: с тем же тяготением к барству, шику, high life’y. Ногти у нее лощеные, на столе цветы, шубка с мягким ласковым большим воротником, и говорит она так:
— Представьте, какой ужас, — моя портниха…
Словом, еще два года — и эти пролетарии сами попросят — ресторанов, кокоток, поваров, Монте-Карло, биржу и пр., и пр., и пр.
Каплун предложил мне заведовать просветительным отделом — Театра Городской охраны (Горохр). Это на Троицкой. Я пошел туда с Анненковым. Холод в театре звериный. На все здание — одна теплушка. Там и рабочие, и Кондрат Яковлев, и бабы — пришедшие в кооператив за провизией. Я сказал, что хочу просвещать милиционеров (и вправду хочу). Мне сказали: не беспокойтесь — жалованье вы будете получать с завтрашнего дня — а просвещать не торопитесь, и когда я сказал, что действительно, на самом деле хочу давать уроки и вообще работать — на меня воззрились с изумлением.
2 апреля 1919 года:
Не сплю опять. Вчера Горький, приблизив ко мне синие свои глаза, стал рассказывать мне на заседании шепотом, что вчера, по случаю дня его 50-летия, ему прислал из тюрьмы один заключенный прошение. Прошение написано фиолетовым карандашом, очевидно обслюниваемым снова и снова; дорогой писатель, не будет ли какой амнистии по случаю вашего тезоименитства. Я сижу в тюрьме за убийство жены, убил ее на пятый день после свадьбы, так как оказался бессилен, не мог лишить ее девственности, — нельзя ли устроить амнистию.
Вчера Горький был простуженный, хмурый, больной. Устал тащиться с тяжелым портфелем. Принес (как всегда) кучу чужих рукописей — исправленных до неузнаваемости. Когда он успевает делать эту гигантскую работу, зачем он ее делает, непостижимо! Я показал ему лодочку, которую он незаметно для себя сделал из бумаги. Он сказал: «Это все, что осталось от волжского флота» — и зашептал: «А они опять арестовывают… Вчера арестовали Филипченко и др.»
О большевиках он всегда говорит: они! Ни разу не сказал мы. Всегда говорит о них, как о врагах.
Не сплю опять. Вчера Горький, приблизив ко мне синие свои глаза, стал рассказывать мне на заседании шепотом, что вчера, по случаю дня его 50-летия, ему прислал из тюрьмы один заключенный прошение. Прошение написано фиолетовым карандашом, очевидно обслюниваемым снова и снова; дорогой писатель, не будет ли какой амнистии по случаю вашего тезоименитства. Я сижу в тюрьме за убийство жены, убил ее на пятый день после свадьбы, так как оказался бессилен, не мог лишить ее девственности, — нельзя ли устроить амнистию.
Вчера Горький был простуженный, хмурый, больной. Устал тащиться с тяжелым портфелем. Принес (как всегда) кучу чужих рукописей — исправленных до неузнаваемости. Когда он успевает делать эту гигантскую работу, зачем он ее делает, непостижимо! Я показал ему лодочку, которую он незаметно для себя сделал из бумаги. Он сказал: «Это все, что осталось от волжского флота» — и зашептал: «А они опять арестовывают… Вчера арестовали Филипченко и др.»
О большевиках он всегда говорит: они! Ни разу не сказал мы. Всегда говорит о них, как о врагах.
18 января 1965 года:
Литераторы в восторге. В Ленинградском Союзе Писателей были перевыборы, и с грохотом провалили Прокофьева, который состряпал «дело Иосифа Бродского». В правление выбраны «бродскисты»:
Добрынина
Долинина
Эткинд и др.
Такое крошечное и хрупкое торжество справедливости вызывает восхищение всего литературного мира.
Литераторы в восторге. В Ленинградском Союзе Писателей были перевыборы, и с грохотом провалили Прокофьева, который состряпал «дело Иосифа Бродского». В правление выбраны «бродскисты»:
Добрынина
Долинина
Эткинд и др.
Такое крошечное и хрупкое торжество справедливости вызывает восхищение всего литературного мира.
20 февраля 1927 года:
Наконец-то получилась бумага от Лебедева-Полянского по поводу моего «Некрасова». Бумага наглая — придирки бездарности, — но главное то, что в конце сказано: «Несмотря на все сказанное, должен отметить, что проделана большая и интересная работа. Так или иначе она должна быть опубликована».
Наконец-то получилась бумага от Лебедева-Полянского по поводу моего «Некрасова». Бумага наглая — придирки бездарности, — но главное то, что в конце сказано: «Несмотря на все сказанное, должен отметить, что проделана большая и интересная работа. Так или иначе она должна быть опубликована».
3 января 1920 года:
...Я — к Каплуну. Он принял радушно — но поговорить с ним не было возможности — он входил в кабинет к Равич и выходил ежеминутно. Вот он подошел к телефону: — Это вы, тов. Бакаев? Иван Петрович? Нельзя ли нам получить то, о чем мы говорили? С белыми головками? Шаляпин очень просит, чтобы с белыми головками… Я знаю, что у вас опечатано три ящика (на Потемкинской, 3), велите распечатать. Скажите, что для лечебных целей…
Мережковские уехали. Провожал их на вокзал Миша Слонимский. Говорит, что их отъезд был сплошное страдание. Раньше всего толпа оттеснила их к разным вагонам — разделила. Они потеряли чемоданы. До последней минуты они не могли попасть в вагоны… Мережковский кричал:
— Я член Совета… Я из Смольного!
Но и это не помогало. Потом он взвизгнул: — Шуба! — у него, очевидно, в толпе срывали шубу.
Вчера Блок сказал: «Прежде матросы были в стиле Маяковского. Теперь их стиль — Игорь Северянин». Это глубоко верно. Вчера в Доме Искусств был диспут «О будущем искусстве», — но и туда не пошел: измучен, голоден, небрит.
...Я — к Каплуну. Он принял радушно — но поговорить с ним не было возможности — он входил в кабинет к Равич и выходил ежеминутно. Вот он подошел к телефону: — Это вы, тов. Бакаев? Иван Петрович? Нельзя ли нам получить то, о чем мы говорили? С белыми головками? Шаляпин очень просит, чтобы с белыми головками… Я знаю, что у вас опечатано три ящика (на Потемкинской, 3), велите распечатать. Скажите, что для лечебных целей…
Мережковские уехали. Провожал их на вокзал Миша Слонимский. Говорит, что их отъезд был сплошное страдание. Раньше всего толпа оттеснила их к разным вагонам — разделила. Они потеряли чемоданы. До последней минуты они не могли попасть в вагоны… Мережковский кричал:
— Я член Совета… Я из Смольного!
Но и это не помогало. Потом он взвизгнул: — Шуба! — у него, очевидно, в толпе срывали шубу.
Вчера Блок сказал: «Прежде матросы были в стиле Маяковского. Теперь их стиль — Игорь Северянин». Это глубоко верно. Вчера в Доме Искусств был диспут «О будущем искусстве», — но и туда не пошел: измучен, голоден, небрит.
24 октября 1907 года:
«А я печке делаю массаж», — говорит Колька. Я только что возвратился из города. Вчера утром отвозил фельетон о Дымове. Пришел к Петрову опять, завтракал, сладких пирогов изобилие, его жена курсистка.
У Петрова масса книг — и все неразрезанные. От Петрова к Блоку: он в белом шиллеровском воротнике, порядок в квартире образцовейший. Я ему, видимо, не нравлюсь, но он дружествен. О Владимире Соловьеве, Пильском, Полонском, Андрееве. От Блока в «Биржевые».
Я решил непременно уехать за границу. Для этого хочу овладеть английским в совершенстве (разговором) и беру учителя. До сих пор я обходился сам.
«А я печке делаю массаж», — говорит Колька. Я только что возвратился из города. Вчера утром отвозил фельетон о Дымове. Пришел к Петрову опять, завтракал, сладких пирогов изобилие, его жена курсистка.
У Петрова масса книг — и все неразрезанные. От Петрова к Блоку: он в белом шиллеровском воротнике, порядок в квартире образцовейший. Я ему, видимо, не нравлюсь, но он дружествен. О Владимире Соловьеве, Пильском, Полонском, Андрееве. От Блока в «Биржевые».
Я решил непременно уехать за границу. Для этого хочу овладеть английским в совершенстве (разговором) и беру учителя. До сих пор я обходился сам.
18 апреля 1904 года:
Сижу в Лондоне. Маша через 1,5 месяца рожать будет. Читаю конец «Vanity Fair». Денег ни фартинга.
Сижу в Лондоне. Маша через 1,5 месяца рожать будет. Читаю конец «Vanity Fair». Денег ни фартинга.
1 августа 1904 года:
Предисловие к «Онегину». Будь я рецензентом и попадись мне на глаза этот стихотворный роман — я дал бы о нем такой отзыв: «Мы никак не ожидали от г. Чуковского столь несовершенной вещи. К чему она написана? Для шутки это слишком длинно, для серьезного — это коротко. Каждое действующее лицо — как из дерева. Движения нет. А что самое главное — отношение к описываемому поражает каким-то фельетонным, бульварно легкомысленным тоном. Выбрать для такой вещи заглавие великого пушкинского творения — прямо-таки святотатственно. Стих почти всюду легкий, ясный и сжатый… В общем, для «железнодорожной литературы» — это хорошо, но не больше».
Предисловие к «Онегину». Будь я рецензентом и попадись мне на глаза этот стихотворный роман — я дал бы о нем такой отзыв: «Мы никак не ожидали от г. Чуковского столь несовершенной вещи. К чему она написана? Для шутки это слишком длинно, для серьезного — это коротко. Каждое действующее лицо — как из дерева. Движения нет. А что самое главное — отношение к описываемому поражает каким-то фельетонным, бульварно легкомысленным тоном. Выбрать для такой вещи заглавие великого пушкинского творения — прямо-таки святотатственно. Стих почти всюду легкий, ясный и сжатый… В общем, для «железнодорожной литературы» — это хорошо, но не больше».
5 июля 1919 года:
Вчера в Институте Зубова Гумилев читал о Блоке лекцию — четвертую. Я уговорил Блока пойти. Блок думал, что будет бездна народу, за спинами которого можно спрятаться, и пошел. Оказались девицы, сидящие полукругом. Нас угостили супом и хлебом. Гумилев читал о «Двенадцати» — вздор, — девицы записывали. Блок слушал как каменный. Было очень жарко. Я смотрел — его лицо и потное было величественно: Гёте и Данте. Когда кончилось, он сказал очень значительно, с паузами: мне тоже не нравится конец «Двенадцати». Но он цельный, не приклеенный. Он с поэмой одно целое. Помню, когда я кончил, я задумался: почему же Христос? И тогда же записал у себя: «к сожалению, Христос. К сожалению, именно Христос».
Любопытно: когда мы ели суп, Блок взял мою ложку и стал есть. Я спросил: не противно? Он сказал: «Нисколько. До войны я был брезглив. После войны — ничего». В моем представлении это как-то слилось с «Двенадцатью». Не написал бы «Двенадцати», если бы был брезглив.
Сегодня был у Шаляпина. Шаляпин удручен:
— Цены растут — я трачу 5–6 тысяч в день. Чем я дальше буду жить? Продавать вещи? Но ведь мне за них ничего не дадут. Да и покупателей нету. И какой ужас: видеть своих детей, умирающих с голоду.
И он по-актерски разыграл предо мною эту сцену.
Вчера в Институте Зубова Гумилев читал о Блоке лекцию — четвертую. Я уговорил Блока пойти. Блок думал, что будет бездна народу, за спинами которого можно спрятаться, и пошел. Оказались девицы, сидящие полукругом. Нас угостили супом и хлебом. Гумилев читал о «Двенадцати» — вздор, — девицы записывали. Блок слушал как каменный. Было очень жарко. Я смотрел — его лицо и потное было величественно: Гёте и Данте. Когда кончилось, он сказал очень значительно, с паузами: мне тоже не нравится конец «Двенадцати». Но он цельный, не приклеенный. Он с поэмой одно целое. Помню, когда я кончил, я задумался: почему же Христос? И тогда же записал у себя: «к сожалению, Христос. К сожалению, именно Христос».
Любопытно: когда мы ели суп, Блок взял мою ложку и стал есть. Я спросил: не противно? Он сказал: «Нисколько. До войны я был брезглив. После войны — ничего». В моем представлении это как-то слилось с «Двенадцатью». Не написал бы «Двенадцати», если бы был брезглив.
Сегодня был у Шаляпина. Шаляпин удручен:
— Цены растут — я трачу 5–6 тысяч в день. Чем я дальше буду жить? Продавать вещи? Но ведь мне за них ничего не дадут. Да и покупателей нету. И какой ужас: видеть своих детей, умирающих с голоду.
И он по-актерски разыграл предо мною эту сцену.
6 августа 1927 года:
... Тут Зощенко поведал мне, что у него, у Зощенки, арестован брат его жены — по обвинению в шпионстве. А все его шпионство заключалось будто бы в том, что у него переночевал однажды один знакомый, который потом оказался как будто шпионом. Брата сослали в Кемь. Хорошо бы похлопотать о молодом человеке: ему всего 20 лет. Очень бы обрадовалась теща.
— Отчего же вы не хлопочете?
— Не умею.
— Вздор! Напишите бумажку, пошлите к Комарову или к Кирову.
— Хорошо… непременно напишу.
Потом оказалось, что для Зощенки это не так-то просто. — Вот я три дня буду думать, буду мучиться, что надо написать эту бумагу… Взвалил я на себя тяжесть… Уж у меня такой невозможный характер.
— А вы бы вспомнили, что говорит Марциновский.
— А ну его к черту, Марциновского.
И он пошел ко мне, мы сели под дерево, и [он] стал читать свои любимые рассказы: «Монастырь», «Матренищу», «Исторический рассказ», «Дрова».
И жаловался на издателей: «ЗиФ» за «Уважаемых граждан» платит ему 50% гонорара, «Пролетарий» его и совсем надул, только и зарабатываешь, чтоб иметь возможность работать...
... Тут Зощенко поведал мне, что у него, у Зощенки, арестован брат его жены — по обвинению в шпионстве. А все его шпионство заключалось будто бы в том, что у него переночевал однажды один знакомый, который потом оказался как будто шпионом. Брата сослали в Кемь. Хорошо бы похлопотать о молодом человеке: ему всего 20 лет. Очень бы обрадовалась теща.
— Отчего же вы не хлопочете?
— Не умею.
— Вздор! Напишите бумажку, пошлите к Комарову или к Кирову.
— Хорошо… непременно напишу.
Потом оказалось, что для Зощенки это не так-то просто. — Вот я три дня буду думать, буду мучиться, что надо написать эту бумагу… Взвалил я на себя тяжесть… Уж у меня такой невозможный характер.
— А вы бы вспомнили, что говорит Марциновский.
— А ну его к черту, Марциновского.
И он пошел ко мне, мы сели под дерево, и [он] стал читать свои любимые рассказы: «Монастырь», «Матренищу», «Исторический рассказ», «Дрова».
И жаловался на издателей: «ЗиФ» за «Уважаемых граждан» платит ему 50% гонорара, «Пролетарий» его и совсем надул, только и зарабатываешь, чтоб иметь возможность работать...
5 июня 1906 года:
...Книжка Розанова очень талантливая. Чтобы написать такую талантливую книжку, Розанов должен был многого не знать, многого не понимать.
Розанов — посторонний. Разные посторонние бывают. Иной посторонний из окна глядел — сверху, все происшествие видел. Такому «со стороны видней» и понятней. А другой посторонний подошел к вам: а что здесь случилось, господа?
Г. Розанов, несомненно, именно такой посторонний. Он подошел к революции, когда она разыгралась уже вовсю (до тех пор он не замечал ее). Подошел к ней: что здесь случилось? Ему стали объяснять. Но он «мечтатель», «визионер», «самодум», человек из подполья. Недаром у него были статьи «В своем углу». Вся сила Розанова в том, что он никого и ничего не умеет слушать, никого и ничего не умеет понять. Ему объясняли, он не слушал и выдумал свое. Это свое совпало с Марксом — он и не знал этого, и отсюда та странная (вечная у Розанова) смесь хлестаковской поверхностности с глубинами Достоевского — не будь у Розанова Хлестакова, не было бы и Достоевского.
Отыскал 4 коп. Пойду за бумагой и сейчас же напишу.
...Книжка Розанова очень талантливая. Чтобы написать такую талантливую книжку, Розанов должен был многого не знать, многого не понимать.
Розанов — посторонний. Разные посторонние бывают. Иной посторонний из окна глядел — сверху, все происшествие видел. Такому «со стороны видней» и понятней. А другой посторонний подошел к вам: а что здесь случилось, господа?
Г. Розанов, несомненно, именно такой посторонний. Он подошел к революции, когда она разыгралась уже вовсю (до тех пор он не замечал ее). Подошел к ней: что здесь случилось? Ему стали объяснять. Но он «мечтатель», «визионер», «самодум», человек из подполья. Недаром у него были статьи «В своем углу». Вся сила Розанова в том, что он никого и ничего не умеет слушать, никого и ничего не умеет понять. Ему объясняли, он не слушал и выдумал свое. Это свое совпало с Марксом — он и не знал этого, и отсюда та странная (вечная у Розанова) смесь хлестаковской поверхностности с глубинами Достоевского — не будь у Розанова Хлестакова, не было бы и Достоевского.
Отыскал 4 коп. Пойду за бумагой и сейчас же напишу.
15 августа 1965 года:
Я написал длиннейшее письмо в Иерусалим воспоминанье о Жаботинском, который дважды был моей судьбой: 1) ввел меня в литературу и 2) устроил мою первую поездку в Англию.
Впервые в жизни слушаю радио и вижу, что «радио — опиум для народа». В стране с отчаянно плохой экономикой, с системой абсолютного рабства так вкусно подаются отдельные крошечные светлые явления, причем раритеты выдаются за общие факты — рабскими именуются все другие режимы, за исключением нашего...
Я написал длиннейшее письмо в Иерусалим воспоминанье о Жаботинском, который дважды был моей судьбой: 1) ввел меня в литературу и 2) устроил мою первую поездку в Англию.
Впервые в жизни слушаю радио и вижу, что «радио — опиум для народа». В стране с отчаянно плохой экономикой, с системой абсолютного рабства так вкусно подаются отдельные крошечные светлые явления, причем раритеты выдаются за общие факты — рабскими именуются все другие режимы, за исключением нашего...
Теперь дневники Корнея Чуковского доступны и в бумажном виде.
Книга издавалась в 1991-1995 годах и стала библиографической редкостью, переиздаётся впервые. Уже сейчас книга продаётся в книжном магазине «Москва».
Книга издавалась в 1991-1995 годах и стала библиографической редкостью, переиздаётся впервые. Уже сейчас книга продаётся в книжном магазине «Москва».
Книжный магазин «Москва»
Дни моей жизни
Закажите прямо сейчас книгу 'Дни моей жизни' Чуковский К И в книжном интернет-магазине «Москва». Доставка по всей России! - 1039690
24 августа 1965 года:
Вчера в парке — у озера — блаженный день. Встретил… Вл. Сем. Лебедева и Цейтлина (из «Известий») стиль у них по-прежнему глумливый, иронический — и в то же время нежный. Лебедев говорит, что русская интеллигенции очень обижена, что Шолохову не дали Героя Труда!!! Я взвился: разве интеллигенция следит за чинами? за бляхами, которые прицепят тебе на грудь. Какая же это интеллигенция! и т. д.
Вчера в парке — у озера — блаженный день. Встретил… Вл. Сем. Лебедева и Цейтлина (из «Известий») стиль у них по-прежнему глумливый, иронический — и в то же время нежный. Лебедев говорит, что русская интеллигенции очень обижена, что Шолохову не дали Героя Труда!!! Я взвился: разве интеллигенция следит за чинами? за бляхами, которые прицепят тебе на грудь. Какая же это интеллигенция! и т. д.
19 ноября 1930 года:
В Москве с 15-го. Видел: Ефима Зозулю, Воронского, Кольцова, Шкловского, Ашукина, Розинера, Черняка, трех «мальчиков» Шкловского (Тренина, Гриця и Николая Ивановича) и Пастернака. Вчера в «ЗиФе» у Черняка. Зашел поговорить о Панаевой. Вдруг кто-то кидается на меня и звонко целует. Кто-то брызжущий какими-то силами, словно в нем тысяча сжатых пружин. Пастернак. «Какой вы молодой, — говорит, — вы одних лет с Колей. Любите музыку? Приходите ко мне. Я вам пришлю Спекторского — вам первому — ведь вы подарили мне Ломоносову. Что за чудесный человек. Я ее не видел, но жена говорит…»
Оказывается, лет пять назад я рекомендовал Пастернака Ломоносовой, когда еще муж ее не был объявлен мошенником. И вот за это он так фонтанно, водопадно благодарит меня. Сегодня буду у него. Вчера вечером был у Шкловского.
Шкловский: Я в случае войны увезу семью в дешевый город, где еще нет никаких следов пятилетки. Город стоит 2 тысячи, а бомба 8 тысяч, не станут тратить таких денег на такую дешевку.
Потом стали говорить, сколько панических слухов теперь ходят в обывательской среде. Мне на днях сказали, что расстрелян NN. Прихожу в Дом Герцена, а он там сидит и чай пьет. «Тише, он еще не знает!» — сказал я.
В Москве с 15-го. Видел: Ефима Зозулю, Воронского, Кольцова, Шкловского, Ашукина, Розинера, Черняка, трех «мальчиков» Шкловского (Тренина, Гриця и Николая Ивановича) и Пастернака. Вчера в «ЗиФе» у Черняка. Зашел поговорить о Панаевой. Вдруг кто-то кидается на меня и звонко целует. Кто-то брызжущий какими-то силами, словно в нем тысяча сжатых пружин. Пастернак. «Какой вы молодой, — говорит, — вы одних лет с Колей. Любите музыку? Приходите ко мне. Я вам пришлю Спекторского — вам первому — ведь вы подарили мне Ломоносову. Что за чудесный человек. Я ее не видел, но жена говорит…»
Оказывается, лет пять назад я рекомендовал Пастернака Ломоносовой, когда еще муж ее не был объявлен мошенником. И вот за это он так фонтанно, водопадно благодарит меня. Сегодня буду у него. Вчера вечером был у Шкловского.
Шкловский: Я в случае войны увезу семью в дешевый город, где еще нет никаких следов пятилетки. Город стоит 2 тысячи, а бомба 8 тысяч, не станут тратить таких денег на такую дешевку.
Потом стали говорить, сколько панических слухов теперь ходят в обывательской среде. Мне на днях сказали, что расстрелян NN. Прихожу в Дом Герцена, а он там сидит и чай пьет. «Тише, он еще не знает!» — сказал я.
20 октября 1953 года:
Был у Федина. Говорит, что в литературе опять наступила весна. Во-первых, Эренбург напечатал в «Знамени» статью, где хвалит чуть не Андре Жида («впрочем, насчет Жида я, м.б., и вру, по за Кнута Гамсуна ручаюсь. И конечно: Пикассо, Матисс»). Во-вторых, Ахматовой будут печатать целый томик — потребовал Сурков (целую книгу ее старых и новых стихов), во-вторых, Боря Пастернак кричал мне из-за забора: «Начинается новая эра, хотят издавать меня!»… О, если бы издали моего «Крокодила» и «Бибигона»! Я перечел «Одолеем Бармалея», и сказка мне ужасно не понравилась.
Был у Федина. Говорит, что в литературе опять наступила весна. Во-первых, Эренбург напечатал в «Знамени» статью, где хвалит чуть не Андре Жида («впрочем, насчет Жида я, м.б., и вру, по за Кнута Гамсуна ручаюсь. И конечно: Пикассо, Матисс»). Во-вторых, Ахматовой будут печатать целый томик — потребовал Сурков (целую книгу ее старых и новых стихов), во-вторых, Боря Пастернак кричал мне из-за забора: «Начинается новая эра, хотят издавать меня!»… О, если бы издали моего «Крокодила» и «Бибигона»! Я перечел «Одолеем Бармалея», и сказка мне ужасно не понравилась.
14 августа 1960 года:
Сегодня в дивную погоду гулял с Маршаком. Я вожусь с «Гимназией» и вижу свою плачевную бездарность: бессонницы и старчество.
И нельзя себе представить того ужаса и того восторга — с которым я прочитал книгу J.D.Salinger’a «The Catcher in the Rye», о мальчишке 16-ти лет, ненавидящем пошлость и утопающем в пошлости, — его автобиография. «Неприятие здешнего мира», — сказали бы полвека назад. И как написано!! Вся сложность его души, все противоборствующие желания — раздирающие его душу — нежность и грубость сразу.
Сегодня в дивную погоду гулял с Маршаком. Я вожусь с «Гимназией» и вижу свою плачевную бездарность: бессонницы и старчество.
И нельзя себе представить того ужаса и того восторга — с которым я прочитал книгу J.D.Salinger’a «The Catcher in the Rye», о мальчишке 16-ти лет, ненавидящем пошлость и утопающем в пошлости, — его автобиография. «Неприятие здешнего мира», — сказали бы полвека назад. И как написано!! Вся сложность его души, все противоборствующие желания — раздирающие его душу — нежность и грубость сразу.
16 июня 1960 года:
Когда спросили Штейна (Александра), почему он не был на похоронах Пастернака, он сказал: «Я вообще не участвую в антиправительственных демонстрациях».
Когда спросили Штейна (Александра), почему он не был на похоронах Пастернака, он сказал: «Я вообще не участвую в антиправительственных демонстрациях».
1 сентября 1960 года:
Вот и приходит к концу мое пребывание в Барвихе.
Маршак острит напропалую. Зубной кабинет он зовет «Ни в зуб ногой», кабинет ухо-горло-нос — «Ни уха ни рыла». Кабинет электромедицины: «До облучения не целуй ты ее».
Вот и приходит к концу мое пребывание в Барвихе.
Маршак острит напропалую. Зубной кабинет он зовет «Ни в зуб ногой», кабинет ухо-горло-нос — «Ни уха ни рыла». Кабинет электромедицины: «До облучения не целуй ты ее».
12 октября 1960 года:
Сегодня сидел у своей могилы — вместе с Лидой — и думал, что я, в сущности, прожил отличную жизнь, даже могила у меня превосходная.
Сегодня Таня Литвинова читала мне свой перевод Чивера — открытого мною писателя: о доброй, благодушной, спокойной женщине — которая меняет любовников, как чеховская Душенька мужей, — и только в конце выясняется, что это символ Смерти.
Сегодня сидел у своей могилы — вместе с Лидой — и думал, что я, в сущности, прожил отличную жизнь, даже могила у меня превосходная.
Сегодня Таня Литвинова читала мне свой перевод Чивера — открытого мною писателя: о доброй, благодушной, спокойной женщине — которая меняет любовников, как чеховская Душенька мужей, — и только в конце выясняется, что это символ Смерти.
21 сентября 1965 года:
Сейчас ушел от меня Солженицын — борода, щеки розовые, ростом как будто выше. Весь в смятении. Дело в том, что он имел глупость взять в «Новом Мире» свой незаконченный роман — в 3-х экземплярах, и повез этот роман в чемодане к приятелю. Приятель антропософ. Ночью нагрянули к нему архангелы. Искали якобы теософские книги; а потом: «Что что там у вас в чемодане? белье?» — и роман погиб.
Враги клевещут на него: распространяют о нем слухи, будто он власовец, изменил родине, не был в боях, был в плену. Мечта его переехать в ученый городок Обнинск из Рязани, где жена его нашла место, но сейчас ее с этого места прогнали. Он бесприютен, растерян, ждет каких-то грозных событий — ждет, что его куда-то вызовут, готов даже к тюрьме.
Сейчас ушел от меня Солженицын — борода, щеки розовые, ростом как будто выше. Весь в смятении. Дело в том, что он имел глупость взять в «Новом Мире» свой незаконченный роман — в 3-х экземплярах, и повез этот роман в чемодане к приятелю. Приятель антропософ. Ночью нагрянули к нему архангелы. Искали якобы теософские книги; а потом: «Что что там у вас в чемодане? белье?» — и роман погиб.
Враги клевещут на него: распространяют о нем слухи, будто он власовец, изменил родине, не был в боях, был в плену. Мечта его переехать в ученый городок Обнинск из Рязани, где жена его нашла место, но сейчас ее с этого места прогнали. Он бесприютен, растерян, ждет каких-то грозных событий — ждет, что его куда-то вызовут, готов даже к тюрьме.