Традиция медитации над даже самыми малыми сюжетами Нового Завета старинна. Например, прекрасную перемену Иосифа после рождения обдумывал Иоанн Дальятский. Он рассуждает о том, как Иосиф больше не мог расстаться с младенцем и всюду брал Иисуса с собой, расставание с ним стало мучением для него. Иоанн представляет, как Христос, будучи ребёнком, общается с детворой, занимается в мастерской Иосифа. Эта идиллическая картина счастья Святого семейства, где даже ангелы помогают чинить крышу, есть у неизвестного средненемецкого мастера, это вещь примерно 1420-го года.
Визуализация всех тонкостей сюжета была в медитативной практике и в Венеции XV века, сохранилась книга «Сад молитвы», где молящемуся даются все необходимые рекомендации. Цитата из книги Баксандалла:
«Дабы история Страстей Христовых глубже врезалась в твой ум и легче тебе было запечатлеть в нем каждое ее событие, полезно и нужно закрепить в уме определенные места и людей: пусть, к примеру, градом Иерусалимом будет хорошо ведомый тебе город. Отыщи в нем главные места, где могли бы происходить все события Страстей, к примеру дворец со столовыми покоями, где была Тайная Вечеря Христа с учениками, дом Анны и дом Каяфы с тем местом, куда Иисуса привели ночью, и комната, где он стоял перед Каяфой, а над ним насмехались и били его. И обиталище Пилата, где он говорил с иудеями, а в нем комната, где Иисус был привязан к Столбу. И то место на горе Голгофе, где Его распяли, и иные подобные места... А затем вообрази людей — людей, хорошо тебе известных, дабы воплотили они для тебя участников Страстей: самого Иисуса, Деву Марию, святого Петра, святого Иоанна Евангелиста, святую Марию Магдалину, Анну, Каяфу, Пилата, Иуду и прочих, и каждого из них ты себе вообразишь. Совершив все это и употребив на то все свое воображение, удались в свою горницу. В уединении, одна, изгнав из ума все посторонние мысли, задумайся о начале Страстей и начни с того, как Иисус въехал в Иерусалим на осляти. Переходи не спеша от события к событию, размышляй над каждым, обдумывай всякую подробность и всякую часть истории. И ежели вдруг охватит тебя благоговение, остановись и не продолжай, покуда длится сие сладостное и благочестивое чувство...»
«Дабы история Страстей Христовых глубже врезалась в твой ум и легче тебе было запечатлеть в нем каждое ее событие, полезно и нужно закрепить в уме определенные места и людей: пусть, к примеру, градом Иерусалимом будет хорошо ведомый тебе город. Отыщи в нем главные места, где могли бы происходить все события Страстей, к примеру дворец со столовыми покоями, где была Тайная Вечеря Христа с учениками, дом Анны и дом Каяфы с тем местом, куда Иисуса привели ночью, и комната, где он стоял перед Каяфой, а над ним насмехались и били его. И обиталище Пилата, где он говорил с иудеями, а в нем комната, где Иисус был привязан к Столбу. И то место на горе Голгофе, где Его распяли, и иные подобные места... А затем вообрази людей — людей, хорошо тебе известных, дабы воплотили они для тебя участников Страстей: самого Иисуса, Деву Марию, святого Петра, святого Иоанна Евангелиста, святую Марию Магдалину, Анну, Каяфу, Пилата, Иуду и прочих, и каждого из них ты себе вообразишь. Совершив все это и употребив на то все свое воображение, удались в свою горницу. В уединении, одна, изгнав из ума все посторонние мысли, задумайся о начале Страстей и начни с того, как Иисус въехал в Иерусалим на осляти. Переходи не спеша от события к событию, размышляй над каждым, обдумывай всякую подробность и всякую часть истории. И ежели вдруг охватит тебя благоговение, остановись и не продолжай, покуда длится сие сладостное и благочестивое чувство...»
Подобно любой родительнице, Мария остаётся возлежащей рядом с яслями, а Иосиф находится у ее ног. Посмотрите насколько живо и нежно иногда передавался этот момент. На этой шартрской алтарной преграде XIII века сцена перестаёт быть знаком, она наполняется очень человечным присутствием: Мария нежно касается Христа, а Иосиф поправляет покрывало.
Место, где свершалось Рождество, изображалось по-разному. Это могла быть пещера как реальное, указанное в источниках пространство, а могло быть некое подобие дома или даже города, что было связано с опытом паломничества. Например, ясли окружены стенами некоего града с башнями, наподобие римского каструма, по аналогии с изображениями Иерусалима и Вифлеема, то есть города, куда отправлялся паломник.
— Сиенский мастер, к. XIII в.
— Октоих из Тосканы, н. XIV в.
— Рождество из Кёльна. 1150-60
— Сиенский мастер, к. XIII в.
— Октоих из Тосканы, н. XIV в.
— Рождество из Кёльна. 1150-60
Самый лаконичный тип иконографии показывает ясли в окружении вола и осла. Отцы Церкви будут рассуждать об этих зверях, изначально опираясь на стих из Исайи, оказавшийся пророчеством: «Вол знает хозяина своего, и осел — ясли господина своего, а Израиль не знает меня». Сцена появляется уже на саркофагах V века.
Святой Иероним толкует животных как символы Ветхого (упрямый осел) и Нового (смиренный вол) Израиля. В зрелом Средневековье интерпретации обретают новую жизнь.
В «Золотой легенде» доминиканец Иаков рассуждает о присутствии зверей очень разумно: осел был нужен Иосифу, чтобы довезти беременную Марию, а быка можно продать, чтобы уплатить налог, однако животные одними из первых признали во Христе Бога и поклонились ему.
— Слоновая кость из Аахена, IX в.
— Сен Мартен, XII в.
Святой Иероним толкует животных как символы Ветхого (упрямый осел) и Нового (смиренный вол) Израиля. В зрелом Средневековье интерпретации обретают новую жизнь.
В «Золотой легенде» доминиканец Иаков рассуждает о присутствии зверей очень разумно: осел был нужен Иосифу, чтобы довезти беременную Марию, а быка можно продать, чтобы уплатить налог, однако животные одними из первых признали во Христе Бога и поклонились ему.
— Слоновая кость из Аахена, IX в.
— Сен Мартен, XII в.
Стояла зима.Псевдо-Бонавентура задолго до знаменитого образа Пастернака предполагал, что «бык и осел, преклонив колени, просунули морды в ясли и стали дуть из ноздрей, словно были разумными существами и понимали, что в зимнюю стужу Младенец, укрытый более чем скудно, нуждается в обогреве».
Дул ветер из степи.
И холодно было младенцу в вертепе
На склоне холма.
Его согревало дыханье вола.
Домашние звери
Стояли в пещере,
Над яслями теплая дымка плыла.
Невероятно важным и богатым источником для живописи были откровения Бригитты Шведской, в которых визионерские картины раскрывают множество существенных и поистине живописных деталей, многие из которых мы уже видели.
«...я увидела Деву необычайной красоты <...>. Вместе с Нею был добродетельнейший старец, он привел вола и осла; они вошли в пещеру, и мужчина привязал животных к яслям. Потом он вышел и принес Деве свечу, прикрепил ее к стене и вышел, так что при рождении Младенца его не было. Тем временем Дева сняла Свои туфли, сбросила с Себя белую накидку, которая укрывала Ее, сняла с головы вуаль, положила ее сбоку от Себя и осталась в одном хитоне, с чудесными золотыми волосами, падавшими распущенными на Ее плечи. Затем Она достала два маленьких льняных кусочка [полотна] и два шерстяных, которые принесла с Собой, чтобы завернуть в них Младенца, которому суждено было родиться. И когда все было готово, Дева с превеликим почтением преклонила колени И стоя так в молитве, Она вдруг обнаружила, что Младенец во чреве Ее шевелится, и неожиданно произвела на свет Сына, от Которого исходил несказанный свет и блеск, так что солнце не могло сравниться с Ним, и тем более свеча, которую Иосиф поставил здесь. <...> Я увидела неизвестно откуда взявшегося Младенца, лежащего на земле — обнаженного и излучающего свет. Его тельце было совершенно чистым. Затем я услышала пение Ангелов, оно было нежным и прекрасным. Когда дева осознала, что уже родила Своего Младенца, она тут же стала молиться Ему: Ее голова склонилась и руки скрестились на груди. С величайшим почтением и благоговением Она сказала Ему: ”Слава Тебе, Мой Бог, Мой Господь, Мой Сын”».
«...я увидела Деву необычайной красоты <...>. Вместе с Нею был добродетельнейший старец, он привел вола и осла; они вошли в пещеру, и мужчина привязал животных к яслям. Потом он вышел и принес Деве свечу, прикрепил ее к стене и вышел, так что при рождении Младенца его не было. Тем временем Дева сняла Свои туфли, сбросила с Себя белую накидку, которая укрывала Ее, сняла с головы вуаль, положила ее сбоку от Себя и осталась в одном хитоне, с чудесными золотыми волосами, падавшими распущенными на Ее плечи. Затем Она достала два маленьких льняных кусочка [полотна] и два шерстяных, которые принесла с Собой, чтобы завернуть в них Младенца, которому суждено было родиться. И когда все было готово, Дева с превеликим почтением преклонила колени И стоя так в молитве, Она вдруг обнаружила, что Младенец во чреве Ее шевелится, и неожиданно произвела на свет Сына, от Которого исходил несказанный свет и блеск, так что солнце не могло сравниться с Ним, и тем более свеча, которую Иосиф поставил здесь. <...> Я увидела неизвестно откуда взявшегося Младенца, лежащего на земле — обнаженного и излучающего свет. Его тельце было совершенно чистым. Затем я услышала пение Ангелов, оно было нежным и прекрасным. Когда дева осознала, что уже родила Своего Младенца, она тут же стала молиться Ему: Ее голова склонилась и руки скрестились на груди. С величайшим почтением и благоговением Она сказала Ему: ”Слава Тебе, Мой Бог, Мой Господь, Мой Сын”».
Живопись прекрасна ещё и тем, что может научить человека смотреть на тварный мир без хищного оскала, оставляя его перед реальностью, в которой ничего нельзя сорвать и надкусить, в которой глаза не становятся орудием. У Шардена зачастую вещи — та же часть целого, песня, из которой слов не выкинешь. Здесь же играет новыми красками слово целомудрие — хорошая картина целомудренна в том смысле, в котором способна сохранить мудрый взгляд на мир как на целое. Предельно целомудренным был Брейгель. Высота — целокупность движения стены и фрески.
Мы мельчаем даже в том, что любим фотографировать и вырезать детальки из полотен, когда-то собранных в единое связное средоточие сущего. Вот здесь мне особенно нравится то, а здесь мне нравится это. Но всё-таки, подобное обращение внимание как жест оставляет нам по крайней мере возможность входа в эту мгновенную и единожды во времени данную целиком реальность. Страшно другое: когда, заговаривая о натюрморте, говорят, дескать, так написано, что хочется надкусить. По будто бы доброй невинности сами не ведаем, что желаем приобщиться к смерти.
Мы мельчаем даже в том, что любим фотографировать и вырезать детальки из полотен, когда-то собранных в единое связное средоточие сущего. Вот здесь мне особенно нравится то, а здесь мне нравится это. Но всё-таки, подобное обращение внимание как жест оставляет нам по крайней мере возможность входа в эту мгновенную и единожды во времени данную целиком реальность. Страшно другое: когда, заговаривая о натюрморте, говорят, дескать, так написано, что хочется надкусить. По будто бы доброй невинности сами не ведаем, что желаем приобщиться к смерти.
Как писал Витгенштейн: «что утром взойдёт солнце — всего лишь гипотеза».
Наконец-то логико-философский трактат можно читать не как набор умозрительных тезисов.
Наконец-то логико-философский трактат можно читать не как набор умозрительных тезисов.
В чистом поле, в чистом поле
В чистом поле кто лежит —
Пуля мёртвая лежит
Тело рядышком лежит
Каждый сделал своё дело
Пуля — смертное, а тело —
Тоже ведь не скажешь смело
Что бессмертное
Пригов.
В чистом поле кто лежит —
Пуля мёртвая лежит
Тело рядышком лежит
Каждый сделал своё дело
Пуля — смертное, а тело —
Тоже ведь не скажешь смело
Что бессмертное
Пригов.
Война — это всегда предельная реальность (просто в силу того, что всё наше земное существование есть сопротивление материи). Интенсивное переживание такой действительности с одной стороны тотально подавляет человека, полностью подчиняет его логике выживания, с другой, оно же становится условием его освобождения, так как близость смерти всегда указывает человеку на смысловую недостаточность телесной реальности перед лицом вечной жизни его свободной души. Разлом, который создают два этих разнонаправленных движения, открывает зияющую дыру в бытии. Она сочится субстратом священной метафизики, прикосновение к этому веществу легко оправдывает включение войны в ценностную парадигму любой культуры.
С самой далёкой древности формула войны находилась под знаком этой антиномии: оцепенение и ужас присутствия становятся условием по-настоящему свободного поступка, подвига, который облекается немеркнущей славой. И Гомер и Пиндар восхищаются героями, но боятся войны — не наоборот. Как говорит последний в гипорхеме фиванцам: Сладка война — для не изведавшего войны, а кто сведом с ней, тот без меры трепещет прихода ее в сердце своем (ставшее знаменитым у Эразма «dulce bellum inexpertis»).
Однако с приходом наций характер военных конфликтов полностью меняется. Для рядового война омассовляется и становится обезличенной, для полководца опыт реальной битвы превращается в закрашивание карт, переставление фишек войск по линии фронта и анализ сухих отчётов о количестве убитых, погибших и взятых в плен.
Фигура героя разлагается, славой впредь облекается только подвиг целого народа, а главным военным памятником становится памятник неизвестному солдату. Сама же война (по крайней мере в XIX веке) утверждается как предмет восхищения в силу того, что она якобы пробуждает в людях вкус к доблести и мужеству, возбуждает в человеке желание отдать свою жизнь за нечто большее, чем он сам. На самом же деле происходит довольно подлая подмена — реальный опыт соприкосновения с метафизикой героического поступка становится идеологемой, которую стало удобно воспроизводить правителям и генералам, сидящим в своих комфортных и безопасных штабах.
И в этом кроется вся нищета современного национализма, этим ребятам очень хочется славы и поступка, хочется причаститься сакральному, но на деле они выбирают только между тем, чтобы примкнуть к обезличенному национальному стаду в мясорубке войны, либо стать генералом своего собственного маленького интернет-штабика, где закрашивают карты, анализируют потери и транслируют глупую идеологему величия, которое получит человек, если отдаст свою жизнь демиургу-государству.
По этому поводу намного лучше и короче сказал в своих дневниках Мопассан. Описывая идеологический конфликт между романтизацией войны и буржуазным беспокойством за собственное материальное состояние, он обрушивается на речь прусского генерала Генриха фон Мольтке, показывая, что древняя война теряет всякий смысл, когда она становится столкновением наций.
«Война [как пишет Мольтке] — святое дело, это божественное установление; это священный закон мира; она поддерживает в людях все великие, благородные чувства: честь, бескорыстие, доблесть, мужество — словом, она не дает им впасть в гнуснейший материализм».
Итак, собираться в стада по четыреста тысяч человек, шагать день и ночь без отдыха, ни о чем не думать, ничему не учиться, ничего не познавать, не читать, никому не приносить пользы, гнить в грязи, ночевать в болоте, жить, как животное, в непрерывном отупении, грабить города, жечь деревни, разорять народ; потом столкнувшись с другим скоплением человеческого мяса, ринуться на него, пролить реки крови, усеять поля грудами растерзанных тел, кусками трупов, смешанных с истоптанной, окровавленной землей, лишиться руки или ноги и с вывалившимися внутренностями или мозгами околеть без всякой пользы где-нибудь в канаве, в то время как твои старики родители, твоя жена и дети умирают с голоду, — вот что называется не впасть в гнуснейший материализм.
С самой далёкой древности формула войны находилась под знаком этой антиномии: оцепенение и ужас присутствия становятся условием по-настоящему свободного поступка, подвига, который облекается немеркнущей славой. И Гомер и Пиндар восхищаются героями, но боятся войны — не наоборот. Как говорит последний в гипорхеме фиванцам: Сладка война — для не изведавшего войны, а кто сведом с ней, тот без меры трепещет прихода ее в сердце своем (ставшее знаменитым у Эразма «dulce bellum inexpertis»).
Однако с приходом наций характер военных конфликтов полностью меняется. Для рядового война омассовляется и становится обезличенной, для полководца опыт реальной битвы превращается в закрашивание карт, переставление фишек войск по линии фронта и анализ сухих отчётов о количестве убитых, погибших и взятых в плен.
Фигура героя разлагается, славой впредь облекается только подвиг целого народа, а главным военным памятником становится памятник неизвестному солдату. Сама же война (по крайней мере в XIX веке) утверждается как предмет восхищения в силу того, что она якобы пробуждает в людях вкус к доблести и мужеству, возбуждает в человеке желание отдать свою жизнь за нечто большее, чем он сам. На самом же деле происходит довольно подлая подмена — реальный опыт соприкосновения с метафизикой героического поступка становится идеологемой, которую стало удобно воспроизводить правителям и генералам, сидящим в своих комфортных и безопасных штабах.
И в этом кроется вся нищета современного национализма, этим ребятам очень хочется славы и поступка, хочется причаститься сакральному, но на деле они выбирают только между тем, чтобы примкнуть к обезличенному национальному стаду в мясорубке войны, либо стать генералом своего собственного маленького интернет-штабика, где закрашивают карты, анализируют потери и транслируют глупую идеологему величия, которое получит человек, если отдаст свою жизнь демиургу-государству.
По этому поводу намного лучше и короче сказал в своих дневниках Мопассан. Описывая идеологический конфликт между романтизацией войны и буржуазным беспокойством за собственное материальное состояние, он обрушивается на речь прусского генерала Генриха фон Мольтке, показывая, что древняя война теряет всякий смысл, когда она становится столкновением наций.
«Война [как пишет Мольтке] — святое дело, это божественное установление; это священный закон мира; она поддерживает в людях все великие, благородные чувства: честь, бескорыстие, доблесть, мужество — словом, она не дает им впасть в гнуснейший материализм».
Итак, собираться в стада по четыреста тысяч человек, шагать день и ночь без отдыха, ни о чем не думать, ничему не учиться, ничего не познавать, не читать, никому не приносить пользы, гнить в грязи, ночевать в болоте, жить, как животное, в непрерывном отупении, грабить города, жечь деревни, разорять народ; потом столкнувшись с другим скоплением человеческого мяса, ринуться на него, пролить реки крови, усеять поля грудами растерзанных тел, кусками трупов, смешанных с истоптанной, окровавленной землей, лишиться руки или ноги и с вывалившимися внутренностями или мозгами околеть без всякой пользы где-нибудь в канаве, в то время как твои старики родители, твоя жена и дети умирают с голоду, — вот что называется не впасть в гнуснейший материализм.
По поводу отъездов:
Если человека с его заботой о жизни так легко сорвать с собственного места, то он нигде на земле не найдёт своего Царства. Царство появляется там, где люди готовы его защищать. В ином случае все мы станем словно Агасфер скитаться по миру, ища жизни покомфортнее. Сложно упрекать человека в том, что он выбирает жизнь вместо свободы (да даже и не свободы, а лишь слабой надежды на неё), но это всё равно печальный выбор.
Понятно, что у каждого свои обстоятельства, что никто из нас не делает достаточно для спасения. Тут невозможно никого осуждать. Каждый сам себе ответит на вопрос, для чего дана ему жизнь. Надеюсь только, что не для комфорта.
И хотя Христос говорил апостолам «когда же будут гнать вас в одном городе, бегите в другой», в итоге почему-то вышло так, что почти каждый его ученик отдал свою жизнь на кресте. Вот бы нам всем хоть немного их смелости и присутствия истины, за которую было бы радостно пострадать.
Если человека с его заботой о жизни так легко сорвать с собственного места, то он нигде на земле не найдёт своего Царства. Царство появляется там, где люди готовы его защищать. В ином случае все мы станем словно Агасфер скитаться по миру, ища жизни покомфортнее. Сложно упрекать человека в том, что он выбирает жизнь вместо свободы (да даже и не свободы, а лишь слабой надежды на неё), но это всё равно печальный выбор.
Понятно, что у каждого свои обстоятельства, что никто из нас не делает достаточно для спасения. Тут невозможно никого осуждать. Каждый сам себе ответит на вопрос, для чего дана ему жизнь. Надеюсь только, что не для комфорта.
И хотя Христос говорил апостолам «когда же будут гнать вас в одном городе, бегите в другой», в итоге почему-то вышло так, что почти каждый его ученик отдал свою жизнь на кресте. Вот бы нам всем хоть немного их смелости и присутствия истины, за которую было бы радостно пострадать.